Время повзрослеть - Аттенберг Джеми. Страница 31
— Здесь очень дорого жить, впрочем, как и везде в этом городе. Не то что в Берлине, — вздохнул он.
— Еще бы, — согласно вздохнула я (хотя никогда не была в Берлине).
— Ну что, — сказал он, — вы здесь, и я тоже, что будем делать?
— О чем вы? — спросила я. Что он имеет в виду?
— Хотите чего-нибудь выпить? Или что-то еще? Мы же соседи, нам нужно лучше узнать друг друга.
Но тут я поняла, что ничего не хочу о нем знать. Меня интересовала только она. А он — просто придаток к ней. И все же я выпила с ним из вежливости.
Мы стояли на балконе, глядя на город, и он положил руку мне на талию, точнее, чуть пониже. Я позволила ему на минуту оставить ее там, в отместку за то, что та стерва проявила недостаточно энтузиазма по поводу моих туфель — тогда, в лифте.
А может, это ревность?
Но что насчет этого:
Пару недель спустя пошел дождь. Внезапный летний дождь, от которого ни один человек в здравом уме не станет прятаться. Капли дождя, поблескивая, скатывались вниз, волосы повисли мягкими мокрыми прядями, кожа стала влажной и сексуальной. Смеясь, я бежала под дождем. Я засиделась допоздна на работе: у меня был дедлайн, на который я забила, но тем не менее я закончила работу, все было сделано, и у меня кружилась голова. Больше никогда не придется думать об этом проекте. Может, это мой последний проект. Я представила себе, как увольняюсь с работы, представила, что у меня будет новая жизнь. Внезапность дождя позволила мне мысленно нарисовать себе другое будущее.
Когда-то я ждала ребенка, я вам про это рассказывала? Точнее, это был еще не совсем ребенок, это длилось всего несколько недель, он едва сформировался, только в общих чертах, — а потом его не стало. Я даже не знала, что была беременна. Не знаю, кто был отцом: на эту роль могли претендовать три человека. Мне было под тридцать — довольно скользкий этап в моей жизни, более скользкий, чем сейчас. Иногда я плачу, вспоминая об этом ребенке. И я ведь никогда особенно не хотела иметь детей. Только подумать обо всех сложностях — краткосрочных и долгосрочных, — а я даже не знала, кто его отец. Вряд ли я когда-нибудь займусь этими расчетами. Но я все равно плачу, потому что передо мной лежала дорога, по которой я могла пойти, но не пошла. Я плачу из-за потерянной идеи, потерянного замысла. А иногда — от мыслей о том, каким я была художником и какой могла бы стать моя жизнь, если бы я только продолжала заниматься творчеством. Я оплакиваю свою утраченную индивидуальность, свои возможности.
Так вот, тем вечером я бежала под дождем, у меня кружилась голова, я чувствовала себя счастливой и немного всплакнула, воображая себе другую жизнь, в которой я увольняюсь с работы. Я отчаянно напрягала разум, пытаясь представить себе, что же будет дальше: сделаю ли я паузу и просто буду путешествовать, пока не пойму, как поступить со своей жизнью, или перееду в небольшой городок в Нью-Гэмпшире к родственникам и останусь с ними, пока жива моя больная племянница, или посвящу свое время тому, чтобы сделать эту планету лучше, или перестану быть такой самовлюбленной. Найду ли я Бога, найдет ли Бог меня, буду ли я тихонько сидеть, ощущать, как вращается земля, глубоко дышать по утрам до тех пор, пока не почувствую себя спокойной, счастливой, уравновешенной и удовлетворенной?
Возвращаясь домой, я увидела ее — актрису. Она сидела на ступеньках у входа с промокшей сигаретой в руке; волосы беспорядочно рассыпались по плечам, по щекам стекала черная тушь — киногеничная донельзя. Она была босиком. Она не улыбалась, она не радовалась дождю. Напротив, она вся дрожала — не от холода, а потому что была совершенно разбита.
Я прошла мимо и поднялась по ступенькам: мы ведь враждуем, к тому же я не хотела ничего знать о ее проблемах. Но потом я подумала: ведь эта вражда воображаемая, и у меня самой бывает масса проблем. Я развернулась, спустилась по ступенькам, взглянула ей в лицо и поинтересовалась, все ли с ней в порядке.
— Не знаю, в порядке ли вообще кто-то из нас, — ответила она, изобразив пальцами кавычки.
Я рассмеялась. Она была ужасна. Она и ее немецкий парень просто кошмарны. Актриса из нее никудышная. Но она все равно прекрасна, и я так ей об этом и сказала:
— Я давно хотела вам сказать, что вы великолепны.
Вы подумаете, что для нее это не значило ровным счетом ничего, учитывая то, что она переживала, ведь у красоты есть свои границы, а потом ты все равно рыдаешь под дождем так же, как и все остальные. Но нет, это все равно важно, внешний вид имеет для нее решающее значение, и вот ее лицо светлеет, она польщена признанием и восхищением. Благодаря мне она почувствовала себя лучше, и мне от этого приятно.
Так что же это все-таки? Обычная одержимость, повышенный интерес, платоническая любовь или ревность, или это просто человечность, попытки установить контакт и желание общения с этой женщиной, актрисой, личностью, чтобы она почувствовала, что ее замечают и знают?
Я оставила ее и зашла в лифт. С меня капало, я вся таяла. Я поняла, что тоже хочу признания, чтобы меня кто-то заметил. Что, если снова заняться искусством? Что, если просто так и сделать? Это ведь то, что я люблю больше всего на свете, чего мне больше всего не хватает. Мне так долго казалось, что мне уже никогда не наверстать упущенное, но сейчас я осознала, что наверстывать нечего. Дело лишь в том, что я решу создать. «Еще есть время, — подумала я. — У меня еще столько времени впереди».
Уже не ребенок
Год 1988, мама на кухне разговаривает по телефону со своей лучшей подругой Бетси, а я тем временем подслушиваю из гостиной. Мне тринадцать, но я расту в Нью-Йорке, поэтому считаю, что я уже не ребенок и должна быть в курсе того, что происходит в моем доме.
Разумеется, разговор шел о моем отце. Джазовый музыкант, который мог играть на любом инструменте, он был великолепен. А еще он подрабатывал помощником шеф-повара в вечернюю смену. Очевидно, его непредсказуемый распорядок дня вызывал у мамы беспокойство.
— Я не могу все время держать его под контролем, — жаловалась она Бетси. — Мне что, ходить за ним по пятам?
В последнее время он частенько где-то пропадал. Однажды он должен был отвести меня в школу, но внезапно обнаружилось, что дома он не ночевал. В итоге мама опоздала на работу, у нее были слезы на глазах, она злилась, слишком крепко сжимала мою руку, ее макияж потек, и это выглядело ужасно, все перевернулось вверх дном.
— Я же работаю полный день, — сказала она.
Мама была организатором группы активистов. Вот только папу она не могла организовать. «Он идет, куда ему заблагорассудится», — говорила она. Брат уехал в тур со своей группой, мама ходила унылая, в школе дела шли хуже некуда, если не считать уроков рисования, и меня беспокоил папа. Так что я решила самостоятельно проследить за ним. Я должна была разобраться, в чем дело.
На следующее утро я встала и оделась во все черное — этакий загадочный шпионский стиль. Мама пристально посмотрела на меня и поинтересовалась, не в депрессии ли я, но я ответила, что просто выгляжу круто. Позавтракав овсянкой, я сгребла учебники в рюкзак и перекинула его через плечо. По дороге в школу я держала папу за руку, и по пути нам приходилось лавировать между кучами мусора. Было холодно, но снег ждали не раньше следующей недели. Папа явно думал о чем-то своем, но улыбнулся мне, помахал рукой на прощание и пожелал успехов. Я зашла внутрь, потопталась в дверном проеме, глядя на то, как он удаляется. Никто в школьной толпе не заметил или не захотел заметить, как я снова выскользнула наружу. То, что я собиралась сделать, казалось нормальным и правильным. Я буду наблюдать за ним. Это будет захватывающее приключение. Непозволительное и незаконное: я могла здорово влипнуть. И я была в восторге.
Он надел флуоресцентные оранжевые солнечные очки, которые купил на Сент-Маркс прошлым летом; еще три пары достались мне, маме и брату. Я выбрала розовые, мама — фиолетовые, а брат — черные: он ведь по-настоящему крутой парень. Еще у папы на голове были наушники. Он закурил сигарету и отправился в свой маленький мирок. Весь день принадлежал ему — до самой вечерней смены.