«Шоа» во Львове - Наконечный Евгений. Страница 13
Прошло несколько дней. Появился другой, молодой раввин. Его уговоры тоже не увенчались успехом — девушка непоколебимо стояла на своем. Соня жаловалась моей маме, что раввины и их помощники не дают ей прохода, подстерегают на улице, проникают в закрытое помещение сиротского учреждения, в сговоре с учителями вызывают из класса посреди уроков, подсылают еврейских женихов, пугают различными наказаниями. Влюбленная девушка упорно не поддавалась нажиму.
Перед самым венчанием, когда в костеле св. Анны провозгласили уже вторые заповеди, Ида Штарк и Галька Валах перехватили Соню в коридоре нашего подъезда. Девушки, не выбирая слов, всячески обливали грязью Владика Железного, повторяя, что выходишь замуж за «гоя» — неподобство, более — страшный грех, что отказываться от родного народа — преступление.
Невольно подслушав этот разговор, я был сильно поражен. Накануне Штарк убеждал моего отца, что национальный признак является отсталым буржуазным пережитком, что в ближайшем будущем отдельные народы исчезнут. «Такие как он, — бросил в мою сторону Штарк, — когда вырастут, не захотят знать никакой национальности, потому что станут свободными трудящимися гражданами, для которых родина — весь мир». А Ида, его родная сестра и, как я знал, завзятая комсомолка, горяче толковала Соне, что отрекаться от еврейства, отрекаться от своего народа — тяжелый грех перед богом и людьми. Их нравоучения я запомнил на всю жизнь.
В ночь с 12 на 13 апреля 1940 года в нашу квартиру требовательно позвонили, а затем — начали стучать в дверь. Знакомый голос дворника перепугано просил моего отца, называя его по имени, открыть. Зловещий звонок и стук в дверь не прекращались ни на секунду. Делать было нечего — надо было открывать. В квартиру с озабоченными лицами ввалились три энкаведиста. Выглядели они подтянутыми, собранными и очень уверенными. По комнате распространился резкий запах мужского одеколона. Военная форма непрошеных пришельцев по моему впечатлению была добротнее и лучше, чем форма обыкновенных воинских начальников, выглядела будто только из ателье, новенькой, от которой сияла голубизна. Один из них вынул лист бумаги со списком фамилий. Из него энкаведист прочитал персональные данные моей матери и приказал ей немедленно собираться. Куда и зачем — не объяснял.
Приказ энкаведиста вызвал у моих родителей состояние полной растерянности. Папа попытался что-то возразить или выяснить, но ему жестко приказали сесть в углу и закрыть рот. В домашних тапочках на босу ногу, вконец сбитый с толку, он сел на стул и нервно закурил.
Через минуту в квартиру забежала хищная с виду носатая женщина в военной форме: гимнастерка, ремень, сапоги, синий берет с красной звездой. Я впервые вблизи увидел такую солдатку — лицо уже не молодое, уставшее, землистого цвета, на ремне висит тяжелая кобура нагана. Словно бешенная лисица, начала наскакивать на мою бедную маму, которая в ночном халатике оторопевши замерла среди комнаты. С напыщенной самоуверенностью знатока, а на самом деле несовершенным, ломанным польским языком, грубым тоном приказала маме одеться. Поправляя кобуру, вошла за ширму, словно помогать маме, а на самом деле провести личный обыск. Потом короткими, злыми репликами постоянно подгоняла: «Давай бистра! Не вазись! Давай бистра! Бистра!». Кое как одетую маму потянули за руку к порогу квартиры, где уже ожидал конвой, чтобы отвести дальше.
Как только маму вывели из квартиры, отец решительно поднялся и твердым голосом спросил, куда нас забирают.
— Никуда, — ответили ему. — В списках ни вас, ни парня нет, сидите тихо и не мешайте.
Но такой ответ, как было видно, не удовлетворил и их самих. Ведь вывозили людей не выборочно, а целыми семьями, не оставляя никого, ни детей, ни даже больных и престарелых. Энкаведисты подошли под яркий свет люстры, еще раз перечитали машинописный список. Между ними возник спор. Не сходилось мамино отчество. Вместо нужной Августиновны значилась какая-то Антоновна. Не сходилась также национальность. Одни из «тройки» заметил, что пятый номер дома напечатан машинкой невыразительно, скорее всего эта цифра похожа на пятнадцать. Правда остальное сошлось, включительно с годом рождения. Спор закончился фразой: «Хватит, нет времени разбираться. Берем!».
Энкаведисты вышли из квартиры, а я выбежал следом за ними. Ночная улица встретила прохладой и тишиной, слышался только легкий шум работающих автомобильных моторов. От начала Клепаровской до кирпичной стены старого еврейского кладбища (сейчас там Краковский рынок) вереницей стояли крытые грузовые автомобили с работающими двигателями. Возле каждого из них стоял как столб конвоир, вооруженный винтовкой с непривычно длинным остроконечным штыком («русский штык»). Дополнительно начало и конец автоколонны перекрывали патрули, чтобы не пропускать ночных прохожих. И из домов слева и справа энкаведисты выводили группками предназначенных для вывоза людей, в основном польских женщин с детьми. Их мужья находились либо в плену, либо в заключении, либо за границей. Некоторые женщины держали в руках небольшие свертки. Всех их сноровисто и быстро энкаведисты усаживали в кузов. Это все происходило в полной тишине, никто не кричал, не плакал, не протестовал. А чтобы это в конце-концов дало?
Я стоял около крайней автомашины, не зная, куда делась мама. Темнота ночи и плотный брезентовый полог прятали середину кузова. Снаружи нелегко было что-либо рассмотреть. Люди там плотно сидели на дощатых поперечных скамейках. Разговаривать им не разрешалось. Вдруг из темноты я услыхал ласковый материнский шепот:
— Иди домой, сынок. Не стой тут, не мерзни.
Конвоир встрепенулся и гаркнул: «Не разговаривать!». Он повернулся ко мне и угрожающе наклонил в мою сторону «трехгранный штык». Я неподвижно оставался на месте.
И снова долетел ласковый шепот:
— Иди домой, не мерзни. Мне станет легче, когда ты пойдешь домой. Прошу, или к папе.
Я послушался ее голоса и вернулся домой. Ночной галдеж возле нашей квартиры разбудил ближайших соседей. Двери оставались незакрытыми. Валах, Шнэебаум, Щур и кто-то еще заглянули, интересуясь, что у нас произошло. Подошел Мусе Штарк, который был товарищем по дому. Мы надеялись услышать от него слова сочувствия, совета или утешения, но на известие, что маму забрало НКВД, Мусе вдруг побледнел и тут же молча ушел от нас. Остальные сочувственно вздыхали, скороговоркой что-то невыразительно бубнили и тоже быстро исчезали. Так мы с папой остались одни. Хотя на улице была глухая ночь, спать нам не хотелось. Ошарашенные несчастьем, мы поникшие сидели за столом в глубокой тоске.
Нежданно-негаданно в комнату вошел Мойсей Блязер. Пришел он не успокоить нас, а выяснить конкретные обстоятельства и причину депортации мамы. Блязер уверенно сказал, что у него нет сомнений: с мамой произошла ошибка. Он придирчиво уточнил наименьшие детали и нюансы поведения энкаведистов. Особенно его заинтересовало, что они говорили, когда спорили. Каждое слово он, словно пробуя на зуб, рассматривал во всех возможных ракурсах. Его цепкий еврейский разум искал выход.
Наконец Блязер поинтересовался, есть ли дома какие-нибудь личные документы мамы. Оказалось, что в ящике осталась заверенная выписка из свидетельства о рождении.
— Как раз то, что надо! — выкрикнул радостный Блязер.
— Едем, — решительно сказал он отцу, — немедленно едем, тянуть время нельзя, дорога каждая минута.
Неоднократно затем мы в семейном кругу вспоминали драматические события той ночи и решающую роль Мойсея Блязера.
Вдвоем с отцом они поспешили на соседнюю улицу Яховича, где жил знакомый извозчик. В то время во Львове еще сохранились частные фиакры (наемный экипаж — фр.) — легкие конные пассажирские экипажи. Отец с Блязером поехали фиакром вверх по улице Городоцкой, объехали главный вокзал и остановились в трех километрах от него, в пятом парке. Там нет построек, а только с десяток запасных путей. В истории Львова этот пятый парк сыграл зловещую роль. В течении десяти лет (1940–1950) отсюда в «товарняках» было отправлено в разных направлениях почти 90 % коренного населения, часть которого была убита на месте, а другая — вывезена через пятый парк на фабрики смерти.