Горстка людей (Роман об утраченной России) - Вяземски Анна. Страница 27

Что за места мы проезжаем — я не понимаю. Где кончаются города, поселки? Где начинается сельская местность? Поля пшеницы и овса, фруктовые сады, редкие чахлые рощицы внезапно сменяются огромными, обшарпанными многоквартирными домами, построенными по одному образцу: квадрат с узким, как колодец, двором в середине. И снова пустоши, только кое-где виднеются заброшенные деревянные домишки. Василий Васильев рассказывает мне, как коммунистический режим принуждал крестьян выезжать из частных домов, чтобы тесниться сотнями в этих башнях. Но добавляет с оптимизмом: «Скоро все изменится. Уже начинают реставрировать церкви, отстраивать дома. Настанет день, когда эти концентрационные башни будут снесены».

Да, но где же леса?

Лес я видела на многих фотографиях. Вернее, его опушку. Темная стена елей, на фоне которой проходит стадо швейцарских красавиц коров. И большой луг, где тренируют рысаков, об исключительных статях которых, о выигранных забегах и состязаниях напоминают медали, вывешенные напоказ. Что общего между Байгорой, богатым, изобильным поместьем, и этими пейзажами за окном микроавтобуса?

Выпив чаю и подкрепившись печеньем и сливами у гостеприимной хранительницы музея, мы идем осматривать ее владения, состоящие из двух комнат, где посетителям предлагают ознакомиться с недавним прошлым области. «Наш музей выполняет педагогическую миссию», — серьезно поясняет Варвара. Русские говорят между собой, я не понимаю их языка и тем временем рассматриваю фотографии на стендах.

Некоторые из них я узнаю. Они, видимо, сделаны в то же время, что и мои, из альбомов тети Елены. Другие, незнакомые мне, сняты за три месяца до гибели Адички.

На одной толпа крестьян размахивает флагами. Среди них — Наталия и Адичка, у них непринужденный вид, похоже, им весело. Окружающие их люди выглядят добродушными и дружелюбными.

На другой фотографии те же крестьяне торжественно несут Адичку на руках. Опираясь на плечи здоровенного детины в русской рубахе, он улыбается, словно извиняясь за то, что его так чествуют. Но в глазах читается пристальное внимание ко всему, что происходит вокруг него.

Еще одна фотография: Наталия, окруженная детьми, принимает букеты цветов.

Васильев тоже смотрит на эти фотографии.

— Они были сняты первого мая семнадцатого года. Ничто еще не предвещало грозы. Но посмотрите — на тех, других, снимках совершенно иная атмосфера. Дело в том, что после революции началась другая жизнь, Мари!

Он показывает на второй стенд с фотографиями двадцатых, тридцатых, сороковых, пятидесятых и шестидесятых годов. Сплошные открытия памятников Ленину и Сталину, военные парады, спортивные соревнования, праздники урожая. Я не задерживаюсь у этого стенда, как, впрочем, и Васильев. Он снова смотрит на фотографию Наталии в окружении детей.

— Она до самого конца осталась очень похожей на ту молодую женщину, которой была когда-то… Я каждый день думаю о ней. Если б вы знали…

Он не договаривает и, видно смутившись, что позволил себе разоткровенничаться, покашливает и хмыкает. Музей, говорит он, не представляет особого интереса, но из вежливости придется осмотреть его до конца. Это ненадолго.

Во второй комнате — она еще меньше — выставлены вещи: серебряный самовар прошлого века, две иконы, фарфоровые статуэтки, вышитая шаль, еще статуэтка — бюст девушки, и скрипка.

— Можете потрогать, — говорит мне Васильев. — Эти вещи уцелели после грабежей семнадцатого года, и теперь по ним судят о дореволюционной жизни. Как вы думаете, это скрипка Адички Белгородского?

— Да.

Моя догадка ни на чем не основана, мне просто хочется так думать. Скрипка была лучшим другом Адички. Мне кажется, что какая-то частица его впиталась в ее дерево, в струны. Я хотела бы украсть эту скрипку, увезти ее с собой во Францию. Забрать ее из этого патетичного и пыльного российского музейчика.

Василий Васильев видит мою задержавшуюся на скрипке руку и угадывает мои мысли.

— Хотите подать запрос о реституции? Эта практика только начинается, но у нее большое будущее! — Он ласково похлопывает меня по плечу: — Нет никаких доказательств, что именно эта скрипка принадлежала вашим родным. Русские вообще очень музыкальны.

По его просьбе хранительница открывает застекленную витрину, запертую на ключ.

На куске потертого бархата лежат рядышком карманные часы, стопки чеканного серебра, прелестная миниатюра с заснеженным пейзажем, два веера, еще какие-то безделушки, черепаховые и из слоновой кости, и несколько ювелирных украшений.

Среди этих украшений одну вещицу я узнаю сразу. Точно такую же подарила мне Ксения, моя бабушка, когда мне исполнилось восемь лет.

И я вдруг вижу ее как живую — старенькую, больную, совсем одинокую среди своих кошек, собак и кроликов в скромном домишке в Сент-Женевьев-де-Буа. Жила она бедно, муж фактически ушел от нее к другой, но бабушка благодарила Бога за его милости.

Ксению, как и многих иммигрантов, жизнь не баловала. Но она никогда не плакалась и никогда не сожалела о том, чтó покинула в девятнадцатом году. Она была доброй, любящей и простой женщиной. Делала мне, в ту пору маленькой девочке, взрослые подарки, что не очень нравилось моей французской родне, более консервативной и гораздо менее поэтичной. Так я получила и этот медальон с фамильным гербом Белгородских.

Микроавтобус катит теперь по ухабистой дороге. Василий и Варвара увлеченно о чем-то спорят. Время от времени кто-то из мужчин тоже вставляет слово. Тот, что сидит за рулем, то и дело цедит сквозь зубы какие-то слова, судя по всему, ругательства: действительно, машину нещадно трясет на рытвинах, и нас время от времени бросает друг на друга.

А я все думаю о бабушке Ксении, которую, увы, так мало знала и так плохо помню: она умерла через несколько месяцев после того, как подарила мне медальон. Я много бы дала, чтобы повернуть время вспять: я пришла бы к ней, примостилась бы у ее колен и сказала бы: «Расскажи мне, как вы бежали из Петрограда… Расскажи про Ялту, где вы жили сначала… Про корабль, который увез вас в Европу. Расскажи, как вам жилось на Мальте… в Лондоне… в Париже… Как вы искали место, где можно было бы начать все заново… Расскажи, каково это — быть выброшенными из одного мира в другой».

Я вспоминаю, как бабушка Ксения в тот день раскрыла мою детскую ладошку, положила на нее медальон и сжала пальцы. И прозвучали загадочные слова, которые стали понятны мне только теперь, в 1994 году. Ксения сказала: «Этот медальон хранил твоего деда на войне. Его подарила ему Наталия… с прядью своих волос». И я услышала похожую на сказку историю про молоденькую женщину, у которой были такие прекрасные волосы, что она не побоялась остричь их накануне своей свадьбы…

Стало быть, медальонов было два и в них две пряди волос. Один носил мой дед Миша, а другой — его старший брат Адичка.

Медальон без цепочки в музейной витрине — Адичкин. Наверно, его сорвали у него с шеи в Волосове. До или после того, как Адичку растерзали? В судебном протоколе никакие драгоценности не упомянуты.

— Судя по всему, мы находимся приблизительно на землях Байгоры, — сообщает мне Василий, закончив долгий спор с Варварой.

— «Приблизительно»?

— Варвара объяснила мне, что сегодня практически невозможно определить границы этого огромного поместья. Все так быстро поделили и разрушили…

Микроавтобус отважно штурмует пригорки, переезжает речку. Растительность здесь не сказать чтобы буйная, но получше. Зеленее и более ухоженная. Луга и поля не все в запустении, кое-где попадаются рощи.

На очередном вираже нас опять бросает друг на друга. Микроавтобус сворачивает с дороги на каменистый проселок, едет еще километра два-три и останавливается.

— Варвара просит предупредить вас: вы увидите не совсем то, что было здесь при ваших родных.

Это верно.

Представшие перед нами развалины ничем не напоминают изящную белую церковь, сфотографированную в последний раз летом 1916 года. Нет больше трех куполов-луковок с золочеными крестами, кровля держится непонятно на чем. И все же остатки церковных стен видны над высокой травой и разбросанными камнями.