Веритофобия - Веллер Михаил. Страница 14
Культ личности – это персонификация групповой славы и величия. Народ – это фанаты героя, его слава осеняет их, его гений их возвеличивает. Не в силах предъявить величие собственное – они обретают его в преданности кумиру, в объединении вокруг его божественного блеска. Они – члены группы великого вождя – а только великий народ может породить великого вождя. Величие вождя и народа – едины!
Культовый герой – это наше общее достояние, как земля или история. Он – наше создание, мы делегировали ему свою силу и волю, ум и власть.
Короче. Кумиры есть и будут – потому что у народа есть в них потребность. Кумир – это элемент структуризации аморфной людской массы в социум с единой системой ценностей и взглядов.
Когда мальчик в концлагере кричит перед входом газовой камеры: «Сталин отомстит!» – он не имеет в виду рябого грузина Джугашвили, он кричит о могучей державе с несокрушимой армией, которая уничтожит всех убийц, и Сталин здесь – как знамя над общей силой. И понимание имени как символа – не должно мешать пониманию всей правды в истинном свете.
Культ всегда лжив. И вечен. По необходимости. По факту. Это персонификация потребного народу качества в превосходной, идеальной степени. Иванов, мне не нужна правда, мне нужен герой. Образ для поклонения, подражания и общественного самоуважения.
А когда развенчивают тиранов – толпа делает кумирами ученых, священников или эстрадных певцов, в зависимости от эпохи.
…Да, кстати – злодеев назначают примерно так же. Образ злодея – это как бы мусоросборник эпохи. Его злодейство тоже гипертрофировано как доминанта – и все прочие черты гармонично ему соответствуют. В печатную машину заправляется черная краска – и разница только в ее густоте и оттенках. В российской традиции так любят изображать Наполеона и Чингиз-хана, не говоря о Гитлере и всем его окружении. При Советской Власти так подавались белые генералы; кстати и Солженицын, а Фаддей Булгарин до сих пор исполняет в мартирологе роль злодея русской литературы – будучи крупнейшей в ней и заслуженной фигурой.
Что надо сказать? Что массовому сознанию и историческому мышлению по их устройству потребны архетипы социальных фигур как носителей идеальных качеств. То есть: потребна ложь. И эта ложь защищаема искренне и ревниво. Величие нужнее правды.
Магический стиль Достоевского
В школе меня от Достоевского не то чтобы тошнило… Но это было вроде обеда, на первый взгляд полезно-невкусного, а на второй он оказывался вылеплен из сухого репейника с касторкой. Это чтение вводило в депрессию и вызывало активный протест. Каждому студенту по топору! Понятный герой был Рогожин: истерика от такой жизни, зарезать всех к черту и уйти в каторгу.
А потом на Ленинградском филфаке спецкурс по Достоевскому читал Бялый! Из года в год процесс повторялся – из аудитории на двадцать мест переезжали на семьдесят, и к зиме ленинградский бомонд сидел в первых рядах актового зала филфака: так было же что послушать.
И вот что тут можно объяснить людям мудрым и тонким? «Ну не люблю я его!..» Но поскольку место Достоевского в пантеоне было незыблемо и бесспорно, мне в удел оставалось казниться собственной ограниченностью и неспособностью насладиться шедеврами. Вот золотился отборный виноград в литературных чертогах, который я никак не мог укусить. А если кусал – во рту оставалась дрянь какая-то вследствие моих дефективных культуропереваривательных ферментов.
Я сначала-то прочитал у Хемингуэя – он был кумиром и знаком эпохи – про то, как он читал Достоевского: «Я никак не мог понять, как человек может писать так плохо, так безнадежно плохо, и при этом производить такое сильнейшее впечатление». Много позже я узнал, что Хемингуэй не знал, как плохо писал Достоевский: он читал его в переводах на английский Констанс Гарнет. А это изрядная адаптация к съедобному английскому начала XX века.
И тогда же, в школе, наткнулся в «Золотой розе» Паустовского (или у Олеши?..) на чудеснейшее воспоминание. Элегически и назидательно изложенное к сведению прежде всего молодых литераторов и иже с ними. Как молодой Костя, еще не Константин Георгиевич, работал в одной редакции. И читал поток рукописей графоманов. И вдруг в сером тексте попалась удивительная и прекрасная страница, она словно мерцала сиреневым свечением и благоухала. И он никак не мог понять – что же это такое, как же это?.. И продолжал вчитываться, и вдруг увидел: Настасья Филипповна! Это же Достоевский! Бессмертный «Идиот»!
Я бросил Олешу (или Паустовского?..), схватил с полки «Идиота» и ну читать, пока не позовут к ужину. И сцену у камина с бросанием денег, и воспитание юной наложницы, и как с князем, и с купцом – ищу страницу, которая сиренево светится. А она как «Джоконда» у Раневской: так знаменита, что сама выбирает, кому будет светиться, а кому нет. Мне – фигу.
Уже в университете я прочитал у Бунина вполне известное: что как прекрасно бы ужасно написанные романы Достоевского переписать хорошим, чистым, подобающим языком. И понял, что нас как минимум двое. Бунин мне вообще всегда нравился. И про язык он понимал явно лучше Достоевского. Не говоря о женщинах.
…После тридцати лет я перестал стыдиться перед самим собою своей нелюбви к Достоевскому. Нельзя любить всех. Это уже не любовь, а помесь свального греха с национальным конформизмом. Лучше иметь собственное мнение, чем чужое мнение будет иметь тебя.
Я успокоился в понимании, как мне казалось, гениальности психологических многослойных раскопок Достоевского. Как геолог бьет шурфы через слои пород или бурит скважину и достает керн с послойным образцом залегаемых на глубине минералов – так он дает послойные срезы человеческой психики до глубоких глубин.
При этом можно не соглашаться с его мировоззрением, можно не считать глубокой философией «Легенду о Великом инквизиторе», можно вообще отрицать христианскую картину мира – но послойный срез психологии человека в глубину отрицать, похоже, все-таки нельзя.
Можно воспринимать Достоевского как писателя депрессивного, видящего жизнь в весьма тягостном, мрачном свете. Разбойник и блудница войдут в Царствие Небесное – Раскольников и Соня – это гениальное перерождение детективного намерения в переосмысление и осовременивание Евангелия. Но к счастливой и продуктивной жизни ни хрена не вдохновляет. А что-то остается от желания мрачно напиться и забыться.
…Так возвращаясь к стилю Достоевского – при вдумчивом анализе соотношения вербального и семантического слоев видно, что автор повторяет одно и то же по нескольку раз, иногда по многу, с незначительными отклонениями – повторяет многословно, неряшливо, коряво, приблизительно – но в результате этих неуклюжих и неудобочитаемых повторов он передает в конце концов абсолютно точно и исчерпывающе – мысль, ощущение, мимолетный нюанс отношений. Как плохо пишет! – но как точно доносит до читателя свою мысль, чувство, картину!
И лишь много позднее я узнал тоже известное – что все свои поздние романы Достоевский не писал, а надиктовывал. Надиктовывал иногда десятками страниц за ночь – и чаще ничего потом не правил. Опять же, нередко в спешке работать приходилось, сроки сдачи рукописи поджимали. Ну так о каком стиле, о какой работе над словом может здесь идти речь. Это вам не «Повести Белкина» и не пять редакций «Войны и мира».
Светится, говорите? Вот в глаз тебе засветить – и любая страница засветится! Хоть Ивана Шевцова, хоть Чарлза Буковски. Особенно инструкции по гражданской обороне.
…Какое отношение к теме нашей скромной попытки исследования имеет это развлекательное паралитературоведение? (Ну зачем уж я о себе так-то, подумал Мольер.) А такое, что сегодня всех читателей Достоевского можно разделить на несколько нехитрых разрядов.
Первые. Не слышали и не узнают.
Вторые. Слышали, но не читали и не прочтут. Вот эти вторые, в свою очередь, делятся на: а). В гробу мы видали эту ископаемую скукоту, в которой ничего интересного и вообще нужного сегодня нет. б). О да, это великий и гениальный русский классик, известный во всем мире.