Возвращение на родину - Гарди Томас. Страница 77

Оглядывая комнаты, он все отчетливее чувствовал, как ему не нравятся те перемены, которые придется внести в их освященное стариной, еще дедами заведенное убранство, чтобы приспособить его к более современным вкусам Юстасии. Долговязые стоячие часы в дубовом футляре с картинками "Вознесением господним" на дверце и "Чудесным уловом" на подножье; бабушкин угольный поставец со стеклянной дверцей, сквозь которую видны были фарфоровые чашки, расписанные под горошек; столик для закусок; деревянные подносы; висячий умывальник с медным краном - куда придется сослать все эти почтенные предметы?

Он заметил, что цветы на подоконниках засохли, и выставил их на выступ стены за окном, чтобы их убрали. И, занимаясь всем этим, он услышал шаги по гравию перед домом, а затем стук в дверь.

Он отпер дверь - перед ним стоял Венн.

- С добрым утром, - сказал охряник. - Миссис Ибрайт дома?

Клайм опустил глаза.

- Вы, значит, не видали Христиана и никого из здешних?

- Никого не видал. Я уезжал надолго и только что вернулся. А к вашей матушке я заходил накануне отъезда.

- И вы ничего не слыхали?

- Нет.

- Моя мать - умерла.

- Умерла! - машинально повторил Венн.

- Она теперь там, где и я хотел бы быть.

Венн пристально поглядел на него, затем сказал:

- Если б я не видел сейчас вашего лица, я бы не поверил вашим словам. Вы были больны?

- Да, прихворнул немного.

- Какие перемены! Когда я расставался с ней месяц назад, казалось, она готовится начать новую жизнь.

- И то, что казалось, стало истиной.

- Это вы, конечно, верно говорите. Несчастье научило вас вкладывать в слова более глубокий смысл, чем, скажем, у меня. Я ведь только насчет ее здешней жизни думал. Слишком рано она умерла.

- Может быть, потому, что я жил слишком долго. На этот счет, Диггори, у меня были тяжелые переживания за последний месяц. Но заходите, я очень хотел вас видеть.

Он повел охряника в большую комнату, в которой на прошлых святках происходили танцы, и оба уселись на ларе у камина.

- Видите этот холодный очаг? - сказал Клайм. - Когда горели вот эти наполовину обугленные поленья, она была еще жива. Тут мало что изменилось. Я не в силах что-либо предпринимать. Моя жизнь ползет, как улитка.

- Отчего она умерла? - спросил Венн.

Ибрайт сообщил ему некоторые подробности о ее болезни и смерти и добавил:

- После этого самая жестокая боль будет казаться мне не более чем легким нездоровьем. Но я хотел кое о чем вас расспросить, а сам все скатываюсь на другое, словно пьяный. Мне хотелось бы знать, что моя мать сказала вам, когда в последний раз вас видела? Вы ведь, кажется, долго с ней разговаривали?

- Больше получаса.

- Обо мне?

- Да. И то, о чем мы говорили, думается мне, как раз и было причиной, почему она оказалась на пустоши. Она шла к вам, тут и сомнений быть не может.

- Но зачем же она пошла ко мне, если так была на меня обижена? Вот в чем загадка.

- А я знаю, что она вам все простила.

- Но, Диггори! Если женщина простила сына и идет к нему мириться и, допустим, ей стало дурно на дороге - разве скажет она тогда, что ее сердце разбито, потому что сын жестоко с ней поступил? Да никогда!

- Я знаю одно - что она вас уже ни в чем не винила. Она винила во всем себя - и только себя. Я это слышал из собственных ее уст.

- Вы слышали из ее собственных уст, что я ничем ее не обидел, а другой слышал из собственных ее уст, что я жестоко ее обидел. Моя мать была не какая-нибудь взбалмошная особа, которая каждый час и без причины меняет свое мнение. Как могло быть, Венн, что она с такими небольшими промежутками говорила такие разные вещи?

- Не знаю. Оно и правда странно, ежели она простила вам и простила вашей жене и нарочно шла к вам, чтобы помириться.

- Только этой странности и не хватало, чтобы у меня голова совсем пошла кругом! Диггори, если бы нам, оставшимся в живых, было позволено беседовать с умершими - хоть раз, хоть одну минуту, хотя бы сквозь железную решетку, как с заключенными в тюрьме, - чего бы только мы не узнали! Сколь многим, кто сейчас ходит, улыбаясь, пришлось бы скрыть лицо свое! А эта загадка - я тотчас бы знал ответ. Но моя мать навеки скрылась в могиле - и как нам теперь разгадать ее тайну?

На это охряник ничего не ответил, ибо отвечать было нечего, и когда несколькими минутами позже он удалился, для Клайма однообразие печали уже сменилось колебаньями и муками неизвестности.

Так он терзался до вечера. На ночь соседка постлала ему постель в одной из комнат, чтобы ему не пришлось завтра опять возвращаться, но когда он лег один в пустом доме, сон бежал от его глаз, и он продолжал бодрствовать час за часом, передумывая все те же мысли. Решить эту загадку смерти казалось ему более важным делом, чем самые насущные задачи живых. В памяти его навсегда поселился отчетливый образ мальчика, каким он предстал ему в ту минуту, когда заглянул в лачугу, где лежала мать Клайма. Круглые глаза, живой взгляд, пискливый голос, выговаривавший роковые слова, - все это запечатлелось у него в мозгу, словно вырезанное стилетом.

Посетить мальчика, постараться узнать новые подробности - эта мысль напрашивалась сама собой, хотя такая попытка могла оказаться бесплодной. Раскапывать спустя полтора месяца в памяти ребенка не какие-нибудь простые факты, которые он видел и понимал, но то, что по самой своей природе было выше его понимания, - это едва ли обещало успех; но когда все явные пути заперты, мы начинаем ощупью искать другие, темные и неприметные. Это последнее, что еще можно сделать, а потом он предоставит этой загадке кануть в пропасть не поддающихся раскрытию тайн.

Уже светало, когда он пришел к такому решению; и он тотчас встал. Он запер дом и вышел на травянистую ленту, которая дальше сливалась с вереском. Напротив белого палисада тропа разделялась на три, как на английском правительственном клейме. Правая дорога вела к "Молчаливой женщине" и ее окрестностям; средняя - на Мистоверский холм; левая переваливала через холм в другую часть Мистовера, где и жил мальчик. Вступив на эту последнюю, Ибрайт ощутил какой-то ползучий озноб, многим, и кроме него, знакомый и, вероятно, вызванный не прогретым еще утренним воздухом. Но, вспоминая о том впоследствии, он склонен был придавать ему особое значение.

Когда Ибрайт подошел к дому Сьюзен Нонсеч, матери мальчика, оказалось, что его обитатели еще не вставали. Но в эгдонских нагорных поселках переход из постели под открытое небо совершается удивительно быстро и легко. Плотная перегородка из зевков, омовений и прихорашиваний не отделяет там ночное человечество от дневного. Клайм постучал о подоконник верхнего окна - он мог дотянуться до него своей тростью, - и через три-четыре минуты хозяйка сошла вниз.

Только теперь Клайм вспомнил, что Сьюзен и есть та женщина, которая когда-то так варварски поступила с Юстасией. Отчасти этим объяснялся но слишком любезный прием, оказанный ею сейчас Клайму. Но, кроме того, мальчик опять хворал, и на этот раз, как и во все разы после того вечера, когда его заставили быть кочегаром при костре на усадьбе капитана Вэя, Сьюзен приписывала его недомоганье колдовству Юстасии. Это было одно из тех тайных суеверий, которые, словно кроты, прячутся под видимой поверхностью быта, и в данном случае оно, возможно, подкреплялось еще тем, что, когда капитан хотел преследовать Сьюзен по суду за ее выходку в церкви, сама Юстасия просила его отказаться от иска, что он и сделал.

Ибрайт подавил отвращение к ней - ведь к его матери Сьюзен, во всяком случае, относилась хорошо. Он ласково спросил о здоровье мальчика, но Сьюзен от этого не стала приветливее.

- Я хотел бы повидать его, - продолжал Клайм с некоторым колебаньем, и спросить, не помнит ли он еще чего-нибудь о прогулке с моей матерью, чего раньше не говорил.

Она посмотрела на него каким-то особенным и несколько ироническим взглядом. Не будь у Клайма так ослаблено зрение, этот взгляд ясно сказал бы ему: "Хочешь, чтобы тебя еще стукнули, даром что и от прежних-то ударов еле жив?"