Реквием (СИ) - Единак Евгений Николаевич. Страница 146

В старом заброшенном теткином саду я взбирался на высокие вишневые деревья. Наверху я до одури объедался вишнями с черным подовым хлебом с, вдавившимися снизу и скрипящими на зубах, мелкими древесными угольками.

…Три подворья… Три дома в верхней части моего села… Три помутневших от времени осколка давно растрескавшегося зеркала моего безоблачного детства

Коваль

Сколько сердец он своей добротой открывал,

Сколько счастливых подков на веку отковал.

В пламени горна красная роза цвела,

И наковальня гордую песню вела…

Жаркие угли память, как пламя, хранят…

Звонко подковы по перевалам звенят.

Булат Окуджава

В тихие ясные дни, особенно через день-два после выпавшего летнего дождя до нашего огорода доносился перезвон. Это были звуки, извлекаемые молотками из наковален сельской кузницы. Первая колхозная кузница была построена одновременно с конюшней в конце сороковых. Располагалась она по левую сторону дороги, пересекающей хозяйственный двор колхоза. Справа белела длинная конюшня. Небольшие, высоко расположенные окна ее глядели на дорогу, за которой выстроился ровный, почти упирающийся в кузницу, ряд телег.

Кузница была оборудована в специально построенном саманном помещении, крытом красной черепицей. Широкая, ни разу не крашенная, двустворчатая дверь была всегда открытой. Широкое многоклеточное окно выходило на юг, прямо на крайние телеги. Второе, узкое окошко располагалось за огромным мехом, узким раструбом, впивающимся сбоку в жерло горна. Третье окно выходило в сторону длинной каменной конюшни.

Несмотря на открытые двери и два окна, в кузне даже в солнечную погоду царил полумрак. Побеленные единожды стены и потолок быстро почернели, особенно потолок, с которого черными сталактитами свисала паутина. Паутина начинала медленно и беспорядочно покачиваться, как только кто-либо из кузнецов начинал раздувать горн.

Подкопченные, годами не мытые, стекла окон меняли до неузнаваемости краски вне кузницы. Серые телеги приобретали неестественный золотистый оттенок, а голубое, насыщенное бирюзой, небо становилось низким и неправдоподобно темно-серым со зловещим тусклым багрянцем. Глядя из кузницы через окно, казалось, что через секунду небо будет разрезано извилистой вспышкой голубой молнии, раздастся сухой треск близко ударившего разряда и на землю обрушится сплошной ливень.

Мне, семилетнему, в такие минуты становилось жутковато, и я быстро переводил взгляд на дверной проем. В широком просвете двери небо снова было бирюзовым, телеги обратно становились серыми, а серовато-желтая трава, наоборот, возвращала себе изумрудный оттенок. Через второе, узкое окно за мехами были видны молодые деревья недавно посаженной лесополосы. Сквозь редкие стволы справа была видна дорога, ведущая на Куболту и огибающая террикон гноища из насыпаемого годами конского навоза.

Слева от дороги раскинулось бесконечное подсолнуховое поле. Раскрытые корзинки, казалось, всегда смотрели на заднее окно кузницы. Через окно кузни цветущие корзинки казались насыщенно шафранной окраски. Но я знал, что это не так. Приподнявшись слегка на цыпочках, сквозь треугольник отсутствующего кусочка стекла я снова видел естественный ярко-желтый цвет крупных лепестков. И никто не мог понять, почему я, стоя у окна, много раз подряд поднимался на цыпочки и качал головой из стороны в сторону.

За моей спиной начинали натужно дышать меха, слышалось усиливающееся сипение пламени, вырывающегося сквозь горку угля, нагроможденного плоским крючком на разогреваемый кусок металла. В такие минуты я открывал рот, набирал немного воздуха и медленно выпускал его через нос. К запаху жженного металла, которым постоянно была насыщена кузница, примешивался кисловато-горький запах горелого угля. Во рту появлялось сложное ощущение солоновато-кислого с горчинкой вкуса, замешанного на запахе серы.

В кузнице работали четверо. Два кузнеца были двоюродными братьями моего отца. Дядя Симон Паровой был племянником бабушки Софии, а дядя Сяня Научак — родным племянником моего деда Ивана, мужа бабы Софии. Дядя Симон сосредоточенно и молча работал за своей наковальней, периодически отставляя на наковальню молоток. Отвернувшись, он шумно сморкался, вытирая затем нос пальцами. От этих упражнений и мелких росинок пота длинный нос его казался черным и блестящим, как мамины новые хромовые сапоги, привезенные отцом из Могилева.

Дядя Сяня был гораздо моложе. Рослый, плотного телосложения, он казался очень сильным. Работал он в основном в паре с обоими кузнецами, чаще всего молотобойцем. Без напряжения, казалось, он мог часами поднимать и опускать тяжелый молот на красную поковку, от которой по всей кузне разлетались огненные брызги.

Бил он, точно попадая молотом по месту, которое указывал ему небольшим молотком старший товарищ. Если дядя Симон при каждом ударе «хэкал», то дядя Сяня бил молча. Лишь слегка оттопыренная нижняя губа сжималась при каждом ударе молота, выдавая напряжение молотобойца.

Над четвертой, самой дальней наковальней возвышался Лузик Бурак. Атлетического телосложения, Лузик с апреля по ноябрь работал полуголым. Промасленные кортовые брюки, сплошь покрытые разноцветными заплатами, защищали нижнюю часть живота и ноги от брызгающих раскаленных окалин. Но были на Лузике латки особые. На коленях были пришиты круглые заплаты из толстой яловой кожи. Рыжая заплата, вытертая и замасленная, в виде огромного кожаного сердца закрывала крутые ягодицы недавно отслужившего матроса. Грудь лишь слегка прикрывал черный кожаный фартук. Густо заросшие черным курчавым волосом, руки его всегда были голыми.

Когда я заходил в кузню, каждый раз громко здоровался, как меня напутствовала дома мама. Мой голос тонул в звоне наковален, шипении горна и мне, как правило, никто не отвечал. Вначале меня задевало такое невнимание к моей особе, а потом я привык и… перестал здороваться. Я норовил подойти поближе с левой стороны дяди Сяни и ощущать ногами содрогание утоптанного земляного пола. Каждый удар тяжелого молота коротким щемящим толчком отдавался в груди и животе одновременно. Незаметно мерный звон наковальни, содрогание пола и внутренние толчки приводили меня в состояние нереальности, близкое к приятной дремоте.

Отложив, наконец, молот, дядя Сяня шел в угол кузни, где на табуретке стояло ведро с водой. Зачерпнув алюминиевой кружкой, он не спеша пил воду. Слегка подрагивающая в руке кружка выдавала его недавнее физическое напряжение. Повесив кружку на крючок, вбитый в боковую стенку черного настенного шкафчика, поворачивался, наконец, ко мне:

— А-а, ученик! Когда в школу?

— Первого сентября. — мама говорила, что до того дня, когда я пойду в первый класс, осталось всего три недели.

Дядя Сяня успевал расспросить обо всем: о родителях, брате, о том, что пишет из Сибири бабушка София, как доится корова. Потом он снова брался за молот.

А мое внимание уже было приковано к Ковалю. Так звали его в селе все, от мала до велика. Потом я узнал, что его зовут Прокоп. Слово Коваль в моей голове надолго уложилось в виде фамилии Прокопа. Лишь позже я узнал, что Стаська Галушкина, будучи старше меня на три года и учившаяся в одном классе с двоюродным братом Тавиком — дочь Коваля.

После уточнения дома, до меня наконец-то дошло, что полное имя Коваля — Прокоп Фомович Галушкин. Но слово Коваль при нем написать с маленькой буквы, как говорят, не поднимается рука.

Разогрев докрасна полосу металла, Коваль выхватил ее из жара горна. Уложив на наковальню, обстукал ее молотком, сбивая окалину. Затем поместив раскаленный конец полосы на выступающий конус наковальни, ловкими ударами загнул полосу в виде крючка.

Повернув полосу, несколькими ударами превратил крючок в петлю. Сунув петлю в жар, взялся за кольцо, от которого через блок тянулась веревка к нижней части меха. Потягивая за кольцо, заставлял мех гнать воздух в горн, над которым тотчас взвились искры, улетающие вверх, в раструб дымохода.