Мерцание золота - Кожедуб Александр Константинович. Страница 2

— И что? — оживился Афанасьев. Обычно у него был сонный вид, но эта история его заинтриговала.

— Ничего, — пожала плечами Нина. — Прихожу, а он сидит за решеткой с дитём на руках. У того глазёнки как плошки, он ведь еще не говорит. Без слез смотреть невозможно. А менты смеются. Опять, говорят, твои учудили. Я уже устала их из обезьянника вытаскивать.

— Это который обезьянник? На Беговой? — спросил Коледин.

Он был спец по обезьянникам, побывал почти во всех в центре Москвы.

— Наш, на Баррикадной. На Беговую я не поехала бы, — снова помахала рукой Нина. — Владимир Иванович, может, открыть форточку? Дышать нечем.

Уткин пожал плечами.

— Так что все-таки было дальше? — спросил Афанасьев.

— Отпустили, — скорчила гримасу Нина. — Мне они всех отдают, хоть с дитём, хоть без. Вчера выхожу из ЦДЛ с вээлкашниками, а они стоять не могут…

Нина осеклась.

За столом загалдели, снова переключившись на тех, кто сидел в Белом доме. Отпущенный из обезьянника Бацалёв публику интересовал гораздо меньше, чем Хасбулатов.

Я поманил Нину, чтобы она села рядом со мной. Поскольку я тоже учился на Высших литературных курсах, мне была небезразлична судьба их слушателей.

— Что за вээлкашники? — спросил я ее на ухо.

— Один поэт, второй прозаик, — тоже на ухо ответила мне Нина. — Вывела их из буфета, а они лыка не вяжут. Поставлю одного, второй по стенке сползает. Ставлю этого — второй падает. И помочь некому. Остановила частника, засунула обоих в машину, дала водиле трояк и отправила на Добролюбова. До сих пор руки болят, словно бревна грузила.

— Они и есть бревна, — кивнул я. — На ВЛК культурно пьющих почти не бывает.

— Да, я помню вашего монгола, — согласилась Нина. — Как его звали?

— Пурэвсурэн, — сказал я.

Мне было приятно, что я вот так сразу смог выговорить это имя.

— А также Есдаулет и Токтагул, — добавил я.

— Кто-кто?! — изумилась Нина.

— Тоже однокурсники, — не стал я вдаваться в подробности.

— Давай лучше выпьем, — сказала Нина.

Мы выпили.

— А тебя я все равно читать не могу, — проговорила она, отдышавшись.

— Почему?

— Плачу. Особенно этот рассказ, где батюшку убили. Потом полночи уснуть не могу. Алесенька, не пиши так больше! — Она взяла меня за руку.

Мне льстила высокая оценка моего творчества, но не писать именно так я не мог.

— А я предлагаю выпить за Верховный Совет! — поднялся во весь свой гренадерский рост Коледин. — За победу! Ура!

— Да, надо идти на службу, — вздохнул я. — Видишь, уже и Верховный Совет расстреливают.

— Ужас! — согласилась со мной Нина. — Скоро и нас разгонят к чертовой матери.

Страна стремительно катилась в пропасть, но в редакции «Московского вестника» этого не боялись. Русская жизнь без катастрофы — что свадьба без невесты.

Нужно было начинать жизнь заново.

2

К этому моменту у нас с Аленой уже появился сын. Он родился на сороковой день после смерти Георгия Афанасьевича, отца Алены, и не назвать его Георгием было нельзя.

Георгий Афанасьевич мучился суставами, в последние дни едва ходил, и в конце концов его сердце не выдержало. Сказались, во-первых, ужасающие условия в фашистском плену, а во-вторых, страсть тестя к рыбалке. Даже больной он сбегал от нас, садился на автобус и уезжал к ближайшему пруду.

Во Внукове рядом с больницей тоже был пруд. К середине лета он весь зарастал ряской, из которой торчали обломки дубовых сучьев. Рыбу на нем никто не ловил, однако Георгий Афанасьевич в первый же свой приезд вытащил парочку ротанов.

— Хорошая рыба, — сказал он. — Без костей.

Но Алена ротанов отдала кошкам.

— Бензином воняют, — сказала она.

Я спорить не стал. Пруд был настолько грязный, что нормальной рыбы в нем не могло быть по определению.

К этому времени участок Лепешинской, прилегающий к пруду, купил журналист Певзнер. Поговаривали, что уж он-то расчистит пруд, чтобы здешние дачники устраивали на нем гулянья, а некоторые, вроде Георгия Афанасьевича, ловили рыбу.

Однако этим мечтам не суждено было сбыться. Певзнер расчистил большой яблоневый сад на участке, обнес его высоким забором, но этим и ограничился. Пруд продолжал зарастать ряской.

— Могло бы быть хорошее место для отдыха, — сказал я.

— Он говорит, отдадите пруд в личное пользование — расчищу, — ответствовала жена.

— Кто ж ему отдаст, — хмыкнул я. — Чай, не при капитализме живем.

Но с развалом СССР капитализм как раз и грянул. Пруд, правда, так и остался ничей, а вот со всем остальным произошли большие перемены.

Опустели прилавки магазинов, зато вокруг них расплодились блошиные рынки, на которых можно было купить все — от бутылки водки до младенческой соски. Мне в принципе годилось то и другое, но младенцев вокруг было все же значительно меньше, чем пьяниц. Я свою коляску катал возле нашего дома в Москве практически в одиночестве.

— А кто станет рожать в годы разрухи? — объясняла мне жена. — Только такие дураки, как мы.

— А воля к жизни? — упорствовал я.

— Кончилась воля.

Это было похоже на правду. По телевизору рассказывали о бандитских разборках, землетрясениях и цунами, — и никто не говорил о младенцах.

Страна стремительно разворачивалась лицом к западной демократии.

— Когда нечего жрать, приходится пить, — втолковывали мне собутыльники в «Московском вестнике». — Раньше надо было ребенком обзаводиться.

— Раньше не получалось, — оправдывался я.

С ребенком мы действительно припозднились. Но, значит, где-то там, наверху, было предопределено, чтобы наш Егор появился на свет именно в год распада СССР.

«Кому-то ведь надо жить дальше, — рассуждал я. — Не выжженную же землю оставлять после себя».

Но большинство граждан бывшей страны жили именно как в последний раз.

Из Минска в Москву на научную конференцию приехал Николай, с которым мы когда-то жили в одном доме.

— Хочу своего коллегу навестить, — сказал по телефону Николай. — Он недалеко от тебя живет, на Удальцова. Не составишь компанию?

Я согласился.

Дом, в котором жил товарищ Коли, по фамилии Астахов, находился рядом с метро «Проспект Вернадского». Это была типичная «хрущевка» — обшарпанная, с вонючим подъездом и исписанными ругательствами стенами.

— Переезжаете? — спросил я, оглядывая комнату, в которой жили Астаховы.

У нее был вид словно после ограбления или обыска. На мысль о переезде наводили два больших чемодана, стоявших посреди комнаты.

— В Штаты, — выглянула из кухни Ляля, жена Астахова. — Сейчас бутерброды принесу.

«Видная особа, — подумал я. — Но я в Штаты даже с ней не поехал бы. Язык плохо знаю».

— А я поеду, — сказал Астахов. — Этнолингвистов и там не хватает.

— А язык? — спросил я.

— Выучу, — пожал плечами Астахов.

Они были любопытной парой. Ляля была глазастая, с пышной гривой черных волос и яркими губами. Астахов длинный, худой, нескладный. Типичный ботаник.

— Сейчас выпьем самогонки, — сказал Астахов. — Сегодня выгнал.

Он ушел на кухню.

— Где преподает? — спросил я Колю.

— В МГУ.

— И что им здесь не сидится?

— Ляля дочка писателя Васильева, — сказал Коля. — Про белых лебедей читал?

— Читал, — кивнул я. — Но сам Васильев вроде в Америку не собирается.

— А Ляля с ним не живет. Родители давно развелись.

— Понятно, — сказал я.

Я подумал, что все-таки не очень хорошо разбираюсь в московской жизни. Как был провинциалом, так и остался. Для меня Москва даже в нынешнем ее виде по-прежнему город мира. А Ляле, видимо, подавай Нью-Йорк. Астахов там тоже будет дурь гнать?

— По самогону он специалист высшего класса, — сказал Коля. — Впрочем, как и по этнолингвистике. Но такую самогонку, как у него, я мало где пил.

Коле можно было верить. Лингвист-диалектолог, он объездил не только Белоруссию, но и Украину с Польшей. А что пьют аборигены?