Эйлин - Мошфег Отесса. Страница 17

Помню, дороги были скользкими от тающего льда. Я опустила окна, чтобы не отравиться выхлопными газами. Потом натянула вязаную шапку, которую нашла пару дней назад, и позволила холодному воздуху обдувать мое лицо. Несколько раз, когда я зимой вела машину с закрытыми окнами, я едва не уснула за рулем. Кажется, один раз на обратном пути от дома Рэнди я съехала с дороги и увязла в сугробе. К счастью, моя нога соскользнула с педали газа, поэтому столкновение не было сильным. Во время той воскресной поездки я подумывала по пути из Иксвилла до Бостона остановиться возле своего бывшего колледжа, но мне не хватило отваги. Я жила в маленьком общежитии при колледже вместе с другими девушками чуть больше года. Я ходила на занятия, ела в столовой и так далее. Мне нравилось, что у нас есть кофеварка, что мне выдают личный комплект постельного белья и что я не дома — пусть даже не так уж далеко от него. Потом, прямо в середине второго года обучения, меня выдернули из колледжа и вынудили вернуться в Иксвилл, чтобы заботиться о матери, хотя слово «заботиться» тут совершенно не к месту. Я испытывала ужас перед матерью. Она была для меня загадкой, и к тому времени я ничуть не «заботилась» о ней. Поскольку она болела, я ухаживала за ней так, как могла бы ухаживать сиделка, но в том, что я делала, не было ни малейшего тепла, ни малейшей заботливости.

Втайне я была рада, что мне пришлось бросить школу. В колледже я получала не особо хорошие оценки, и перспектива провалить обучение, за которое заплатил мой отец, не давала мне спать по ночам. У меня были плохие отношения с директором, особенно после того, как я решила «заболеть» и лежать в постели вместо того, чтобы сдавать экзамены за четверть. Конечно, по возвращении домой я винила в своем провале родителей, желала снова вернуться в школу и учиться работать на пишущей машинке, изучать историю искусства, латынь, Шекспира и какую там еще чушь можно было придумать.

Несмотря на шапку, поток стылого воздуха был таким нестерпимо колючим, что пришлось поднять стекла. Вы представить себе не можете, как холодно может быть ехать по зимнему шоссе. Я включила радио и некоторое время гнала на полной скорости, но на подъездах к городу скопилась пробка — наверное, впереди произошла авария, — и пока я сидела там, выжидая, чтобы машины снова тронулись с места, на меня неожиданно обрушилось изнеможение. Глаза мои начали закрываться сами собой, голова стала тяжелой. Я почувствовала себя смертельно усталой. Мозг словно превратился в кашу — наверное, выхлопные газы проникли в его ткани. Полагаю, я до сих пор страдаю от последствий этого. И все же я любила свою машину. Я опустила голову на рулевое колесо — как мне казалось, не более чем на минуту, — но когда я проснулась, мимо меня на большой скорости проносились автомобили, сигналя мне. Поэтому я тронулась с места и, должно быть, пытаясь проснуться, съехала со своей полосы, потому что позади вдруг возникла полицейская машина. В зеркале заднего обзора я видела лицо копа и руку в черной перчатке, подающую мне знак остановиться. В полубреду мне показалось, что я вижу в зеркале лицо отца, который каким-то образом последовал за мной из города. Внутренне я все еще видела его полицейским в форме, смеющимся, с обветренными щеками и руками, со зловещим блеском в глазах. Пока отец не ушел со службы, он никогда не носил пальто. «Нельзя прикрывать форму каким-то там пальто», — говорил он. Поэтому отец постоянно болел, из носа у него вечно текло, он всегда находился в напряжении, поднимая плечи так, чтобы те прикрывали уши, и переминался с ноги на ногу, стараясь согреться. Можете представить себе это. Конечно же, в тот момент мой отец сидел в церкви на мессе и уже много лет не носил форму. Но он постоянно мерещился мне повсюду. Даже годы спустя после того, как я покинула Иксвилл, и по сей день мне порою кажется, что я вижу его — патрулирующим парк с дубинкой в руке, выходящим из бара или кофейни или понуро сидящим на лестничных ступенях.

Я затормозила у обочины и опустила стекло в своей дверце.

— Извините, офицер, — сказала я копу. — В машине стало душно, а у меня сломан обогрев.

Помню, что полицейский был молод и узколиц, с мешками под большими голубыми глазами. Он задавал обычные вопросы и напоминал мне диктора из выпуска новостей. Я пыталась говорить, не открывая рта, боясь, что он учует пары спиртного в моем дыхании.

— О боже мой, — продолжила я, потирая глаза. — Мне очень, очень жаль. — Я умоляюще смотрела на него. — Мой отец болен, и я всю ночь просидела у его постели. Мне сейчас ужасно трудно. — Этой выдумкой я надеялась разжалобить его до глубины души. Но когда я произносила эти слова, мое горло словно сдавили чьи-то крепкие пальцы, а на глазах выступили слезы — как будто я поверила в свой жалобный рассказ, как будто я невероятно беспокоилась за своего отца и готова была разрыдаться при мысли о том, что мне придется жить без него. Как будто я с трудом могла вести машину из-за того, что была вне себя от тревоги. Это было ужасно драматично. Я прижала ладони к лицу и откашлялась. Но полицейский, похоже, ничуть не удивился.

— Вот что я вам скажу… — произнес он. — Я не хочу, чтобы с вами что-то случилось именно сейчас, когда вы так нужны своему отцу.

Патрульный отпустил меня, взяв с меня слово, что на следующем же съезде я сверну с шоссе и выпью чашку кофе. Я пообещала. Как же добр он был! Я вновь натянула на лицо свою «посмертную маску» и кивнула ему на прощание. Я всегда ненавидела копов, однако чувствовала необходимость подчиняться им. Поэтому действительно на следующем же съезде свернула прочь с автострады.

Я оказалась на улице под названием Угрюм-стрит[8]. Ну конечно же, так и должно было быть. Над дорогой, между двумя столбами уличного освещения, была переброшена растяжка с рождественским поздравлением. Мимо меня пробежала женщина в ярко-красной парке; ее, словно сани, тащили за собой две немецкие овчарки. Я не любила собак. Не потому, что боялась их — я их не боялась, — а потому, что их смерть было куда труднее перенести, чем смерть людей. Собака, которая жила у нас с самого детства, скотч-терьер Мона, умерла за неделю до кончины моей матери. И я без колебаний могу сказать, что так же сильно горевала об утрате собаки, как о смерти своей матери. Полагаю, я не единственный человек на земле, кто чувствует подобное, но долгое время эти чувства казались мне постыдными. Быть может, если б я созналась в этом доктору Фраю, то могла бы узнать что-нибудь, способное принести мне облегчение, дать новую точку зрения, — но я никому в этом не признавалась. Все равно я не доверяла тем, кто тычет пальцем в разум горюющих людей и приговаривает, как это все интересно. Моя мать была злой, а моя собака — доброй. Чтобы понимать это, не нужно оканчивать колледж.

На витрину кофейни на Угрюм-стрит были наклеены вырезанные из бумаги эльфы и изображение Санта-Клауса. Дверь обрамляли мерцающие рождественские гирлянды и ветки остролиста. Я заказала чашку горячего чая и села, все еще ощущая злость и тревогу за мою машину. Я осознала, что когда я наконец решусь пуститься в бега, это транспортное средство не будет для меня надежным «конем». Учитывая, что несколько минут назад, проехав пару миль с закрытыми окнами, я сначала замерзла, а потом едва не заснула, то в такой машине мне вряд ли удастся уехать дальше Угрюм-стрит: когда я отчалю из Иксвилла навсегда, я умру или от холода, или от отравления выхлопными газами, никуда не доехав. Так что эта небольшая воскресная вылазка стала своеобразным дорожным испытанием, генеральной репетицией. И моя машина провалила это испытание. Я была деморализована, если не сказать хуже. Мне придется ждать до весны. Но даже тогда — куда мне, в самом деле, ехать?

Официантка стояла, поправляла завязки своего фартука и жевала резинку. Ее форменное платье было горчично-желтого цвета с белым воротничком; поверх него она носила розовую кофту, расшитую по вырезу ворота блестящим черным бисером. Выглядело это так, будто к ее шее сбегаются деловитые муравьи. Я хорошо это помню. На мне самой был черный шерстяной кардиган, весь в лохмах и катышках. Мои брюки на коленях были забрызганы кофе. Я снова натянула парку, внезапно ощутив неловкость и злость. Почему меня должно волновать, что подумает обо мне тот, кто увидит меня в старом свитере? Кто вообще будет оценивать мою одежду в этой почти пустой кофейне? Мне все равно. Пусть люди видят мою неряшливость. Пусть бросают в меня камни за немытые волосы. Я лучше, чем большинство из них. Я настолько выше их, что им впору целовать стул, на котором я сидела. Я твердила себе это снова и снова, и чтобы еще больше убедить себя в этом, заказала порцию шоколадного мороженого. Я смотрела, как официантка орудует мерной ложкой, запуская руку в морозильный агрегат и подтянув рукава розовой кофты выше своих изящных локотков. Она подала мороженое на овальной металлической тарелке со взбитыми сливками, колотыми орехами и засахаренной вишенкой наверху. Я сунула в рот полную ложку мороженого, точно изголодавшаяся сиротка, и по моему подбородку потекла шоколадная струйка. Мне было все равно. Когда я запила мороженое горячим чаем, мои зубы заныли, а голова едва не лопнула. Не знаю, сколько виски позволил мне накануне вечером употребить отец, прежде чем осушить бутылку самому, но, должно быть, он оказался чрезвычайно щедр. Даже при своем цыплячьем весе я обычно могла справиться с изрядным количеством спиртного. Почти никогда мне не было так плохо по выходным.