Эйлин - Мошфег Отесса. Страница 8
Вот как я выглядела в ту пятницу: скрипучие туфли «под крокодилову кожу» с толстыми стоптанными каблуками и квадратными пряжками золотистого цвета; белые колготки, в которых мои тощие ноги казались деревянными, как у куклы; толстая желтая юбка из ткани-букле, ниспадающая ниже колен; серый шерстяной свитер с подбитыми плечами поверх белой хлопчатобумажной блузки; маленький крестик латунного цвета; прическа, сделанная несколько дней назад; никаких сережек; помада того оттенка, который в магазинах именовался «неисправимо-красным». Я, должно быть, выглядела как девятнадцатилетняя девушка, которая пытается сойти за шестидесятипятилетнюю старуху в этом взрослом наряде и с неуклюжей пародией на пристойность. Другие девушки к моему возрасту уже были замужем, остепенились, родили детей. Это было мне недоступно. По виду и поведению я была абсолютной домоседкой — наивной и неинтересной. Если б вы спросили меня, я сказала бы, что для того, чтобы заниматься любовью, нужно любить. Я сказала бы, что женщина, которая занимается любовью без любви, — шлюха.
Задним числом я не думаю, что мое желание завести роман с Рэнди было таким уж глупым. Подобный союз не был бы абсурдом. У него имелась работа, он был здоров и молод, и, как мне кажется, мечта вступить с ним в отношения не была столь уж невыполнимой. В конце концов, я была молодой женщиной, которая постоянно находилась поблизости от него. Несмотря на мою паранойю, в моей тогдашней внешности не было ничего особенно отвратительного. Я была непривлекательной на взгляд большинства, но многим мужчинам плевать на подобные вещи. Конечно, Рэнди и без того было на кого посмотреть. И если б я каким-то образом действительно привлекла его взор, я не знала бы, что с этим делать.
К тому времени, как мне исполнилось тридцать, я научилась расслабляться, подмигивать в зеркало и беспечно бросаться в объятия бесчисленных любовников. Мое двадцатичетырехлетнее «я» умерло бы от потрясения, узрев, как быстро испарилась моя благопристойность. И когда я покинула Иксвилл, немного пришла в себя и купила одежду, которая мне шла, то, увидев меня на Бродвее или на Четырнадцатой улице, вы могли бы принять меня за студентку последнего курса или, может быть, за ассистентку известного художника, которая идет забрать из галереи чек за его проданные картины. Этим я хочу сказать, что по сути своей я вовсе не была непривлекательной. Я просто была незаметной.
В тот день после обеда матери приходили и уходили. Листки с заполненными опросами в конце концов отправились в мусор вместе с кучками блестящих фантиков от карамели, похожими на груды мертвых насекомых. «Верите ли вы в существование жизни на Марсе?», «Какие качества вы больше всего цените в служащих полиции?». Каждый день я собирала в вестибюле десяток промокших бумажных платочков, испачканных губной помадой и напоминающих пухлые увядшие гвоздики с розовыми пятнышками на лепестках. «Знаете ли вы иностранные языки?», «Предпочитаете ли вы консервированный горошек или консервированную морковь?», «Курите ли вы?». Прозвенел звонок, извещая о том, что кто-то из мальчиков делает что-то недопустимое, за что полагается строгое наказание. Джеймс поднялся со стула и механической походкой направился по коридору, разминая руки. Я сжала в кулаке использованные платочки, потом отправила их в ведро, к фантикам и анкетам.
— Вынеси мусор, Эйлин, — сказала мисс Стивенс, посмотрев на меня через плечо, — она как раз наклонялась к нижнему ящику своего стола, чтобы достать новую упаковку конфет.
«Если на Марсе и была жизнь, всё уже вымерло, — писала одна из матерей. — Мужчина должен быть широкоплечим и носить усы. Немного знаю французский. Горошек. Шесть пачек в неделю, иногда больше».
* * *
Прежде чем я в ту пятницу покинула «Мурхед», миссис Стивенс попросила меня украсить рождественскую елку, которую дворник втащил в тюремный вестибюль, опустевший после окончания часов посещений. Я помню, что это была, собственно, не ель, а пышная сосна, ее иголки были толстыми и мягкими, а смола наполняла воздух невероятным запахом. У нас был чулан, где хранились украшения для всех праздников: вырезанные из картона пасхальные кролики и золотистые яйца, флаги в честь Дня независимости, вымпелы для Дня труда и Дня поминовения, индейки ко Дню благодарения и тыквы. Как-то раз на Хеллоуин мы повесили гирлянды чеснока над дверью офиса, и на собрании после обеда начальник с отвращением процитировал нам слова из Второзакония о мерзостях пред Господом. Это было совершенно нелепо.
Рождественские украшения лежали точно так же, как я оставила их год назад, вперемешку упакованные в ветхую картонную коробку. Шарики, украшенные мелкими блестками и золотистыми звездочками, трескались и выцветали, каждый год все меньше их возвращалось в гнездо, сделанное из старых газет, но они были очень милыми и наполняли мою душу тоской. У меня были сложные чувства в отношении праздников — в это время года я не могла удержаться и не впасть в пахнущую нафталином жалость к себе, которую постоянно вызывало во мне Рождество. Я горевала об отсутствии тепла и любви в моей жизни, загадывала на упавшую звезду, чтобы ангелы явились и вырвали меня из моего прозябания и унесли в новую светлую жизнь, как в кино. Я буквально впитывала дух Рождества, как это называлось. В детстве меня учили, что меня похвалят и вознаградят за страдания и за усилия быть хорошей, но ежегодно Господь обманывал меня. Ни подарков, ни чудес, ни святой ночи. Я жалела себя и за это тоже. Распаковывая украшения, я пыталась сохранять невозмутимость на лице. В коробке лежали остролистовые гирлянды, сделанные из пластмассы и пахнущие, как сильнодействующие антисептики, — мне это нравилось. А на дне коробки хранился «дождик» и старые снежинки, вырезанные мальчиками из белого ватмана множество рождественских праздников назад — некоторым снежинкам, вероятно, было уже лет двадцать. Когда я разворачивала их, они являли собой тревожные, резкие геометрические формы, как будто само вырезание их было маленьким актом насилия. Однако имена, начертанные в углу каждой снежинки простым карандашом, были выведены ровным, спокойным почерком, надписи выцвели от времени. Я помню некоторые имена: Чейни Моррис, 17 лет, Роджер Джонс, 14 лет. Предполагалось, что я налеплю эти снежинки на крашеную кирпичную стену вестибюля, но я потратила весь скотч еще неделю назад на то, чтобы подклеить подол своего свитера, когда он начал распускаться, поэтому просто рассовала снежинки между ветками сосны. Так они были похожи на настоящий снег. Я любила методичную работу, такую как развешивание украшений, и для меня не составляло проблем полностью посвятить себя этой задаче. Это было хорошо. Хотя бы на какое-то время я могла почувствовать себя легко и беззаботно. Часть украшений я приберегла для верхней трети дерева, куда не могла дотянуться, не задрав руки высоко над головой, — а если б я это сделала, все увидели бы темные пятна пота у меня под мышками. Небеса запретны.
— Вы не могли бы принести стремянку? — попросила я Джеймса, когда он вернулся на свой пост.
Я помню запах его помады для волос — грустный Ланолиновый запах. Джеймс аккуратно поставил стремянку рядом с сосной и придержал, пока я карабкалась наверх. На его лысеющей голове, словно роса, выступили капли пота.
— Не смотрите, — предупредила я, хотя знала, что он никогда не осмелится заглянуть мне под юбку. Он кивнул. Мне редко приходилось изображать из себя важную персону, и мне нравилось это.
Когда я закончила с украшениями и поставила пустую картонную коробку обратно в чулан, миссис Стивенс подняла взгляд от своих бумаг. Дерево выглядело чудесно — я очень этим гордилась, — но она едва взглянула на него. На носу у миссис Стивенс была сахарная пудра, а на кофте — мазок малинового желе, но у нее не было ни малейших понятий о благопристойности, и, похоже, ей было все равно, что о ней подумают люди.
— Эйлин, — сказала она зловеще монотонным голосом. — В понедельник во время праздничного представления ты будешь заниматься освещением. Я больше не могу это делать. И не хочу.