Факультет ненужных вещей - Домбровский Юрий Осипович. Страница 35

«Черт бы побрал этого сумасшедшего, — подумал Зыбин, — и ведь не разыгрывает, искренне говорит. Вот чертовщина-то!»

— Бог знает, что вы такое говорите, Александр Иванович. Ведь это же с ума надо… — начал он сердито и вдруг осекся, вспомнил — и Нейман сказал: «И тогда, вероятно, сегодня я бы с вами не беседовал. К человеку, осужденному за такое, политическую статью не прицепишь».

«Да, да, — подумал он, — да, да. Так оно, верно, и есть. Это сумасшествие, но оно имеет свою систему. Все это знают, и все притворяются, и следователи, и подследственные, все они играют в одну и ту же игру».

Он неслышно вздохнул, поднял ложку и стал есть сталинскую шрапнель.

— Не дай мне Бог сойти с ума, вот что я думаю, — сказал он. — Это из Пушкина! Но я еще побарахтаюсь! Я посмотрю, что из всего этого выйдет. Да, посмотрю!

Буддо ничего не ответил и только вздохнул. И весь вечер они оба молчали.

Он снова спал, видел во сне тюрьму и метался. «Боже мой, боже мой, — думал он, — как все это нелепо получилось, ведь мне обязательно надо было увидеть Лину. Ведь она будет ждать! Боже мой, боже мой, какая глупость. И как хорошо нам тогда было на море».

И сейчас же он увидел белую стену городского музея, старую рыжую пушку у входа на камнях и маленького человечка с указкой в руке.

Разговаривая, они отошли от витрины. Директор был тощим, желтолицым, с усиками. Вся биография его читалась на его лице: сначала он, вероятно, преподавал историю или географию в средних классах. Затем стал руководить кружком краеведов — начинал с коллекции бабочек, птичьих гнезд и гербариев, а кончил черепками чернофигурных ваз и обломками мраморных надписей. И как раз подошло время открывать музей, так он, само собой, сделался его экскурсоводом и директором. Вечерами он писал отчеты в центр и составлял планы экспозиции, а днем проводил экскурсии. Жаловаться на перегрузку не приходилось — сейчас вот, например, он водил по комнатам только одного его, скучающего, равнодушного ко всему на свете курортника. На все объяснения курортник этот только согласно кивает головой да хмыкает. Что ему до города, что ему до многовековой истории его и что ему до музеев? И действительно, город Зыбина совсем не интересовал, он выглядел так обыденно и скучно, как будто кто-то, не глядя, рубанул топором по куску старой пыльной Москвы, вырубил, вырвал несколько улочек да и грохнул их сюда, на морской песок. И вот где-то возле тупичков и особнячков Большой Мещанской заплескалось море!

Вот оно-то действовало на Зыбина со страшной медленной силой — оно входило, вдавливалось в него все глубже и глубже, проникало во все поры его, плескалось и гудело во всех его мыслях и снах. Да! Она наполняла его до краешков, эта «моря бледная сирень в мутно-лазоревом сосуде», только он, пожалуй, еще не сознавал этого.

Директор отговорил свое и отошел от последней витрины. Рабочий день окончен, пора закрывать музей.

— Вы ведь нездешний? — спрашивает он. — Ах, вы из санатория имени Крупской? Ну, ну. Знаю, знаю. Я рядом живу. Идемте.

Они выходят. День стоит высокий, солнечный и прозрачный, кричат чайки. Море поднимается, опадает, ласково ухает и шипит внизу под высоким берегом. Они идут молча, и Зыбину вдруг становится неловко. «Вот знаете, — говорит он, — Латышев в „Известиях Археологической комиссии“, кажется, за 1910 год, опубликовал из этих мест надпись фаса Навклеров, то есть общества судовладельцев. Из нее следует, что здесь где-то в заново отстроенном храме была водружена статуя бога Посейдона. Хорошо бы было нащупать, где он стоял».

— Как, как вы сказали?

Директор останавливается, вынимает записную книжечку и просит повторить.

— «Известия», 1910 год? Номер не помните? — Да, об этом сведений ему что-то не попадалось. Ведь «Известий»-то в музее нет. — Надо будет опять затребовать по межбиблиотечному.

— А разве у вас в библиотеке?… — спрашивает Зыбин.

— У нас библиотека? У нас знаете что? У нас вот что…

Вдруг директор загорается, сует книжечку в карман и рассказывает, какой вопросник ему прислали из области. Он расстегивает дерматиновый портфельчик, вынимает и показывает эту бумажку.

— Вот полюбуйтесь — «Планируемые находки на этот год», понимаете, о чем спрашивают?

— Понимаю! «Крокодил»! — смеется Зыбин. — Что ж вы ответите?

— Да, действительно — «Крокодил», — обиженно фыркает директор и прячет вопросник в портфель, — и ведь ничего не поделаешь, надо отвечать!

И он опять говорит о музее, о том идиоте, который сидит где-то там, вверху, в области, ничего не делает, ничего не знает, ничем не интересуется и только рассылает «по точкам» вот такие шпаргалочки. Они говорят о нем, болване, портаче, а потом не только о нем, а и о других портачах, его покрывающих, и еще о других, и затем уже совсем о других, о таких, о которых говорить не полагается, но они все равно говорят.

И тут между ними, как некое спасенье, как недоговоренность, возникает некто — человек секретный, фигуры не имеющий. Он рождается прямо из воздуха этого года — плотного, чреватого страхами — и идет третьим, вслушивается в каждое их слово, запоминает их все и молчит, молчит. Но он не только запоминает. Он еще и перетолковывает услышанное. И перетолковывает по-своему, то есть по самому страшному, несовместимому с жизнью. Потому что он самый страшный человек из всех, кто ходит по этому побережью, из тех, кого сейчас несут суда, машины и самолеты. Он непостижим, бессмыслен и смертоносен, как мина замедленного действия.

Позже выяснится, что он еще и очень, смертно несчастен.

Он навеки замкнут в себе. Потому что эти двое носят его в себе, всегда — третьего.

Они шли с Буддо по взморью, веселые, беззаботные, готовые обнять весь мир, смеялись и болтали. Дул теплый ветер. День был тихим-тихим, и вода темно-прозрачной, как дымчатый топаз, в ней мерцали и переливались разноцветные голыши, длинные, водоросли, стайки рыбок.

— Вот здесь под камнями, — сказал Зыбин останавливаясь, — живут преогромнейшие крабы. Вам необходимо достать для музея хоть одного такого краба.

— Да я и сам уже думал, — ответил Буддо. В этом сне он и был директором музея. — У меня есть один, но с отломленной клешней.

«Как хорошо, что мы вырвались! — радостно подумал Зыбин, и у него даже сердце екнуло — так до краев он был переполнен пространством — небом, солнцем, морем, так был размягчен и доволен всем. — И как хорошо, что он послушался меня! Милый ты мой Александр Иванович! Старичок! Я ведь как пришел, так сразу сообразил, как и что. Вот мы и на свободе».

Они шли ловить крабов. Крабы водились возле высокого берега под плоскими темными плитами и глыбами. Таких глыбин здесь валялось много — белых, черных, красных, зеленых, таких скользких, как будто их кто натер жидким мылом, наступил — и поехал в воду. Крабы под ними жили целыми семействами: самые маленькие, побольше, побольше, еще побольше, совсем большие и великаны с чайное блюдце. Вот только самых-самых больших здесь не было: самые-самые большие, наверно, жили в подводных гротах или в открытом море.

— А мне обязательно нужен огромнейший краб, — сказал Зыбин. — И не такой, как на рынке, там их вываривают и кроют лаком, такого я даром не возьму. Мне, Александр Иванович, нужен настоящий, черный, со дна моря. Потом они вошли в море и стали поднимать камни. Одна круглая глыбина была очень большой, да вдобавок она еще до половины ушла в песок. Они вымокли с ног до головы, обломали ногти, зашиблись, наконец все-таки вывернули ее. Под ней оказалась большая, круглая, совершенно сухая ямина, и в середине ее сидел краб-крабище — царь крабов, крабий монарх этих берегов, огромная колючая уродина с зелеными змеючими глазами. Вода не хлынула в ямину, и он так и остался сидеть, а когда Буддо наклонился, этот черт вдруг чуть не с шипом подскочил и выбросил уродливую шишковатую клешню, точь-в-точь заржавевшую скифскую железку. Сейчас он походил на индийского многорукого идола — бога Шиву, что ли? — черного, древнего и страшного.