Факультет ненужных вещей - Домбровский Юрий Осипович. Страница 58
— Я уж сказала, хорошим людям всегда рада, — опять-таки очень серьезно ответила Волчиха, — я сейчас соленых огурчиков из кадки принесу. Вот ваша одежда, отец Андрей, — она подошла к шкафу, вынула стопки, тарелку. Стопки поставила на стол, а с тарелкой вышла в сени. Отец Андрей надел френч, подошел к зеркалу и одернулся.
И оказался стройным, аккуратным, почти по-военному подтянутым стариком. Он посмотрел на Корнилова и подмигнул ему. И вдруг с Корниловым произошло что-то совершенно непонятное. На мгновение все ему показалось смутным, как сон. Он даже вздрогнул. «Боже мой, — подумал он, — ведь все как в той повести. Правда и неправда. И есть и нет. Да что это со мной? И зачем я тут? В такой момент? С попом? С шинкаркой этой? Или я уже действительно тронулся?»
Ему даже подумалось, что все — стол, две бутылки, одна в газете, другая так, мордастая баба-шинкарка, поп во френче, — все это сейчас вздрогнет и расслоится, как колода карт. Такое у него бывало в бреду, когда он болел малярией. И вместе с тем, как это бывало у него иногда перед хорошей встряской, выпивкой или баней, он почувствовал подъем, легкое головокружение, состояние обморочного полета. И еще порыв какого-то чуть не горячечного вдохновения. Он встал и подошел к зеркалу. Нет, все было как всегда, и он был таким, как всегда, серым, будничным, неинтересным. Ничего на земле не изменилось. И его возьмут, и тоже ничего не изменится. По-прежнему этот поп будет жить с шинкаркой и трескать ее водку.
Он откупорил бутылку и налил себе и попу по стопке.
— Ну, батюшка, — сказал он грубовато, — за все хорошее и плохое. Ура!
— За плавающих, путешествующих и пребывающих в темницах, — серьезно и плавно, совсем по-церковному, не то произнес, не то пропел отец Андрей. — Марья Григорьевна, берите-ка стопку! При таком тосте сейчас все должны пить.
Потом заговорили о жизни. Все трое были уверены, что никому из них она не удалась, но каждый относился к этому по-разному: Корнилов раздраженно. Волчиха безропотно, а отцу Андрею такая жизнь так даже и нравилась.
— Да, рассказывайте, рассказывайте байки, — грубо усмехнулся Корнилов.
— Так мы вам и поверили. У меня нянька была, — повернулся он к Волчихе, — вот ее спросишь: «Нянь, а ты пирожные любишь?» «Нет, — отвечает, — няня только черные сухари любит».
— А ведь, — отец Андрей улыбнулся, — она правильно отвечала — я тоже черные сухари люблю больше, чем пирожные. Эх, товарищ дорогой, или как вас там назвать, ведь вы еще не знаете, что такое черный хлеб, самая горбушечка — ведь вкуснее ее ничего на свете нет. Этому вас еще не научили.
— А вас давно этому научили? — прищурился Корнилов.
— Меня давненько, спаси их Господи. И по совести скажу: хорошо сделали, что научили, спасибо им. Вот брожу по земле, встречаюсь со всякими людьми, зарабатываю этот самый черный хлеба кус горбом, тяжко зарабатываю, воистину в поте лица своего! — эту работу у вас я как по лотерейному билету получил, через месяц ей конец — и радуюсь! И от всей души радуюсь! Хорошо жить на свете! Очень хорошо! Умно установлено то, что у каждого радость точно выкроена по его мерке. Ее ни украсть, ни присвоить: другому она просто не подходит.
— А когда, отец, вы губернаторским духовником были, вы тоже думали так?
— Нет, тогда не так. Но тогда я еще не знал вкус черного хлеба.
— А чувствовали себя как? Хуже?
— Хуже не хуже, а, как бы сказать, обреченнее. По-поповски. Ни горя, ни радости. Течет себе река и течет. И все по порядку. Родничок, верхнее течение, нижнее течение — и конец: влилась в море и канула.
— Обедни каждодневно служили, наверно?
— Иногда и другим поручал, грешен.
— Грехи прощали?
— Прощал. Много что прощал. Да все прощал! И грабеж, и убийство, и растление, и то, что мой духовный сын по толпе велел стрелять, — все, все прощал: «Иди и больше не греши». — Он поднял на Корнилова спокойные серьезные глаза. — А это хорошо, что вы сейчас иронизируете. Это действительно и смеха и поруганья достойно.
— Как же так, батюшка? — удивилась Волчиха. Она уже успела украдкой незаметно поплакать над долей (просто два раза дотронулась до глаз — сняла слезы) и теперь сидела похожая на снегиря-пуховичка — тихая, печальная, пригожая.
— А вот так, дорогая, — ответил отец Андрей ласково, — что не смел я никого прощать. Откуда я взялся такой хороший да добрый, чтоб прощать? Как, скажи, простить разбойника за убийство ребенка? Что это, моего ребенка убили? Или я за это прощение отвечать буду? Нет, потому и прощаю, что поп я. А с попом и разговор поповский. Никто его прощенье всерьез и не понимает. Милость господня безгранична — вот и изливай ее, не жалея. Милость-то, конечно, безгранична, да я-то с какого края к ней примазался? Я разве приказчик Богу моему? Вот смотрите, наша хозяйка-ларечница отсидела три года за чужую вину. Подсыпался к ней однажды бухгалтер: дай да дай выручку на два дня. Она и дала. Только его, негодяя, и видела. А я его знаю! Он человек набожный! В церковь ходил аккуратно, два раза у меня на тайной исповеди был! Теперь появится здесь, обязательно в третий раз придет. «Отпустите грех, батюшка». Ну и как я ему отпущу? Сидела она, а прощу я? И он мне за это отпущение еще из ворованных денег, поди, пятерку в ладонь сунет? Что же это за прощение будет? Чепуха же это! Полный абсурд!
Волчиха вдруг быстро поднялась и вышла из комнаты.
— А Христос? — спросил Корнилов и налил себе и отцу Андрею еще по полстакана. — Как же Христос всех прощал?
— Спасибо, — сказал отец Андрей и взял стакан в руки, — ну, это уже последний. Вот о Христе-то и идет разговор. Христос, Владимир Михайлович, так вас, кажется, по батюшке? — Христос мог прощать. Недаром мы его именуем искупителем. Ведь он бог, тот самый, что един в трех лицах божества, так почему же он, будучи Богом, то есть всемогущим, не мог простить, не спускаясь с неба? Даже не простить, а просто отпустить грехи, вот как мы, попы, отпускаем, не сходя с места? Умирать-то, страдать-то ему зачем? Вы думали об этом? Конечно, не думали: для вас и Христос, и троица, и Господь Бог-отец, отпустивший сына на казнь, и сын, молящий отца перед казнью: «Отче, да минет меня чаша сия», все это мифы, но смысл какой-то таят эти мифы или нет? Мораль сей басни какова?
— Христос не басня, — сказал Корнилов, — я верю, был такой человек. Жил, ходил, учил, его распяли за это.
— Ну вот, значит, уже легче. В Христа-человека вы, стало быть, верите. А я верю еще и в Христа! В Бога-слово. Вот как у Иоанна: «В начале бе Слово, и слово бе Бог». А если все это так, то мораль сей басни проста: даже Бог не посмел — слышите, не посмел простить людей с неба. Потому что цена такому прощению была бы грош. Нет, ты сойди со своих синайских высот, влезь в подлую рабскую шкуру, проживи и проработай тридцать три года плотником в маленьком грязном городишке, испытай все, что может только человек испытать от людей, и когда они, поизмывавшись над тобой вволю, исхлещут тебя бичами и скорпионами — а знаете, как били? Цепочками с шариками на концах! Били так, что обнажались внутренности. Так вот, когда тебя эдак изорвут бичами, а потом подтянут на канате да приколотят — голого-голого! — к столбу на срам и потеху, вот тогда с этого проклятого древа и спроси себя: а теперь любишь ты еще людей по-прежнему или нет? И если и тогда ты скажешь: «Да, люблю и сейчас! И таких! Все равно люблю!» — то тогда и прости! И вот тогда и действительно такая страшная сила появится в твоем прощении, что всякий, кто уверует, что он может быть прощен тобой, — тот и будет прощен. Потому что это не Бог с неба ему грехи отпустил, а распятый раб с креста его простил. И не за кого-то там неизвестного, а за самого себя. Вот какой смысл в этой басне об искуплении.
— И, значит, теперь, — спросил Корнилов, — вы можете прощать, а не отпускать?
— Да, теперь, пожалуй, я могу и прощать! Только вот пакость-то; когда я это право заслужил, то оказалось, что в нем никто не нуждается.