Октябрь (История одной революции) - Гончаренко Екатерина "Редактор". Страница 54
Я снова ощутила себя Алисой в Стране чудес. Я проглотила волшебную таблетку, которая изменяла вещи. Повара и герцогини, оборванные солдаты и блестящие генералы, рабочие без воротников и судьи в париках поменялись местами. Даже яркий бальный зал по взмаху волшебной палочки стал грязным залом для собраний.
Я готова была рассмеяться, но что-то в лицах судей остановило меня. Глаза солдат были суровы. Семья, сидевшая рядом со мной, начала подавать знаки своему юнкеру. Они шутили и смеялись. Они насмехались над судебной процедурой. Юнкер развалился на своем стуле, вытянул ноги перед собой и ухмылялся. Презрение к суду было в каждом жесте и каждом взгляде.
Но вот начался суд. Пуришкевич нанял выдающегося юриста в качестве своего защитника. Седобородый мужчина в красивом сюртуке сделал шаг вперед. Он сохранил все великолепие и все формальности былых дней. Он был подчеркнуто подобострастен к судьям. Каждое движение его руки было атакой.
Он низко поклонился и обратился к суду. «Многоуважаемые и достопочтенные господа», — начал он. Заключенные хихикнули. Улыбка облетела зал суда. Но члены трибунала слушали с широко раскрытыми серьезными глазами. Они делали усилие, чтобы понять мудреные правовые аргументы. На их лицах появилось озадаченное недоумение. Они консультировались друг с другом, но красноречивая речь адвоката текла дальше.
«Я уверен, — говорил он, — что этот замечательный и досточтимый трибунал хочет быть справедливым и что ученые господа на скамье думают лишь о справедливости».
Едкий сарказм не задел членов трибунала. Они слушали с детским усердием. Это было и жалко, и величественно.
Проталкиваясь сквозь толпу к выходу, я еще раз почувствовала напряженную эмоциональную атмосферу крепости. Лица раскраснелись, в глазах горел гнев. Жаркие, напряженные разговоры били ключом. Тут продолжалась та же битва класса против класса, кипела та же ненависть, то же желание со стороны каждого доминировать. Только судьи были безмятежны. Они вызывали и жалость, и уважение своей простотой, своим желанием во всем разобраться, своей попыткой быть справедливыми.
29 ноября.
Планомерные аресты прибывающих кадет продолжаются. В «Известиях» (это единственная сегодня газета) напечатан декрет, которым кадеты объявляются вне закона и подлежащими аресту сплошь.
Вчера таки было что-то вроде заседания в Таврическом Дворце; сегодня оно объявлено «преступным», стянуты войска, матросы, и никто не пропущен. Арестовали столько, что я не знаю, куда они их девают. Даже «отдано распоряжение» арестовать Чернова.
Поговаривали, что за мрачными стенами Петропавловской крепости творились ужасные дела. Здесь томились в камерах, ранее занимаемых пылкими революционерами, министры и генералы.
С большим трудом я получила разрешение посетить крепость. Мой пропуск был на семь вечера. Я взяла с собой молодую женщину в качестве переводчика. Мрачная крепость окружена массивной каменной стеной и стоит на берегу Невы, напротив Зимнего дворца.
У входа вокруг костра собрались солдаты. Костры горели по всему Петрограду. Где бы солдаты ни стояли на карауле, везде они разводили для согрева костер. Ночью горящие бревна делают город ярким, и он выглядит как военный лагерь.
При свете костров утыканные железными гвоздями огромные деревянные ворота Петропавловской крепости были похожи на вход в средневековый замок. У ворот, опершись на штыки, стояли и недобро смотрели солдаты в длинных шинелях до лодыжек и косматых шапках из меха. Когда я вошла внутрь и за мной закрылись массивные ворота, то я почувствовала себя отрезанной от внешнего мира.
В темноте мы дошли до кабинета коменданта. Его там не было, но неопрятного вида солдаты проверили мой пропуск. Они сказали, что я должна подождать. Они с любопытством смотрели на меня и беседовали с моей переводчицей. Немного погодя они стали дружелюбней и пригласили меня выпить стакан чая. Они привели меня на кухню — длинную комнату с низким потолком, в конце которой стояла большая печь. Тут находилось с десяток, а то и дюжина, солдат. Они курили и разговаривали без умолку, бросая окурки сигарет прямо под ноги. Они были грязные, оборванные и небритые. Мы сели за длинный деревянный стол с дымящимся самоваром между нами. Когда я завоевала их доверие, были принесены сахар, сливочное масло и немного съедобного черного хлеба. Это и в самом деле было угощение.
Солдаты смотрели на меня с любопытством. Я была американка, и они хотели разузнать об Америке.
«Почему Америка вступила в войну?»
«Продался ли президент Вильсон капиталистам?»
«Будет ли революция в Америке?»
Вот какие вопросы обрушились на меня. Некоторые из мужчин не умели читать или писать, но их знания были необыкновенны. Было ясно, что они мало верят в американскую демократию. Вера в то, что Америка продалась, широко распространена. Это работа немецкой пропаганды.
Я попыталась ответить на вопросы. Я попыталась заставить их увидеть Америку моими глазами. Я объяснила, что половина нашей страны — это буржуазия; что у нас нет рабочего класса, аналогичного русским рабочим; что даже неквалифицированному американскому рабочему есть что терять, и что, как следствие, в Америке не может произойти революция, подобная той, что случилась в России.
Они были крайне заинтересованы. Большинство поняли мою точку зрения. Они осознали, что перемены в Америке, вероятно, наступят в результате эволюции, а не революции. Я сказала им, что наш президент скорее вел за собой большинство, чем плелся за ним в хвосте; что он был более либеральным и демократическим, чем все предыдущие наши президенты, за исключением Линкольна. Но одного человека неграмотного я не убедила. Было только одно лекарство от неравенства. Рабочий класс должен восстать, неважно — в меньшинстве он или в большинстве. Капиталистам нужно отрубить головы. Он сам хотел рубить их одна за другой. В мерцающем свете мне померещилось, что он выхватил нож, я почувствовала это. Но остальные были против подобных методов. Они заткнули этого подстрекателя. Их смышленость изумляла. Многие никогда не ходили в школу, но тем не менее знали о ситуации как в Америке, так и Европе. Их разговор не сводился лишь к зарплате и еде, но затрагивал вопросы мировой политики.
Вероятно, ни в одной другой цивилизованной стране нет столько неграмотных. Но даже те русские, которые не умеют читать или писать, умеют думать и излагать свои мысли.
К тому времени прибыл комендант, и меня повели проводить мою инспекцию. Массивность старой крепости впечатляла. Стены были толщиной в несколько футов. Никакой звук не мог проникнуть сквозь них. Коридоры были как склепы. Здесь ты был похоронен заживо.
Моя просьба взять интервью у заключенных была немедленно удовлетворена. Меня сопроводили в камеру, и большевистский охранник удалился. Это была комната размером двенадцать на четырнадцать футов, с высоким потолком. В ней было одно маленькое окно высоко на стене. В него невозможно было смотреть, и в дневное время сквозь него проникал внутрь лишь скудный свет. Здесь был каменный пол, а стены были побелены. Камера выглядела чистой, но холодной. В ней стояла влажная холодная атмосфера тюрьмы. Но одна электрическая лампа горела ярко. Она стояла на столе у железной койки. Еще из мебели тут был только стул.
Обитателем этой камеры был бывший министр финансов — человек лет пятидесяти, с седыми волосами и бородой. Он вежливо предложил мне стул и сел на койку. И снова у меня было ощущение перевернутого шиворот-навыворот мира. Рабочие с примкнутыми штыками стояли у двери, в то время как эрудированный министр финансов смиренно сидел на тюремной койке и разговаривал со мной. Он учил как раз английскую грамматику, так как не мог говорить по-английски. Мы разговаривали на французском языке. Он философски принимал свою судьбу. Он не жаловался на условия содержания. К нему и остальным, по его словам, относились как к политическим заключенным. Они могли получать пищу извне, имели право на письма и посещения членов своих семей, имели возможность читать и писать столько, сколько хотели.