Владыка Ледяного сада. В сердце тьмы - Гжендович Ярослав. Страница 4
Под отчаянный скулеж и писк вожака терпеливо ожидающая стая бросается наутек. Большой, словно теленок, волк вьется и мечется по поляне, визжа от ужаса, будто проглотил раскаленный уголек. Конвульсии бросают его на землю, выворачивают в невероятные для четвероногого позы, подбрасывают тело в воздух. Это напоминает безумный танец, который мог бы показаться забавным, когда бы его не сопровождал отчаянный визг умирающего зверя. Кажется, невидимый гигант развлекается с волком, приказывая ему ходить на двух лапах и танцевать. Один его глаз взрывается, рассаженный перепадом внутричерепного давления, язык, превратившись в лохмотья, свисает из пасти, а под кожей волка, словно паникующие змеи, вьются мышцы. Невидимый гигант пытается сжать бедного зверя, словно пластилин, вылепить из него человекообразную карикатуру. Слышно, как с глухим хрустом ломаются ребра, трещат суставы. А сильнее всего слыхать жуткий визг и скулеж. На миг кажется, что невидимый великан достигнет успеха. Волк, стоящий вертикально, словно прибитый к воздушному кресту, с раскинутыми и сломанными лапами, на миг напоминает гротескного волкулака. Морда пульсирует, будто нечто пытается изнутри изменить ее форму.
Вокруг сплетаются ленты тумана, потрескивают крохотные электрические разряды. Кажется, земля дрожит и вибрирует. Поляну внезапно сковывает преждевременный иней.
Стоящий посредине поляны волкулак дергается в невидимых сильных лапах, что мнут его, словно глину. На долю секунды посреди хруста костей и брызг крови его морда меняет форму, становясь призрачной карикатурой на лицо мужчины, скованное ужасной болью. Длится это лишь мгновение, потом несчастное, искалеченное создание валится на землю, словно куча тряпок, и опять превращается в волка. Он растерзан, порван в клочья, в нем нет ни одной целой кости, и выглядит он так, будто его переехал горный комбайн.
Древо молчит.
Древо не может встать, не может шевельнуть Веткой, не может выплюнуть утопленного в древесину и лыко человека. Но Древо не страдает. И никогда не отступает.
Слои тумана вьются над поляной, дрожа, как мутная белая вода. Дрожит земля. Мелкие камешки падают со склона и градом сыплются в пропасть.
Встань и иди!
Проснись!
Слышен шелест, и расклеванные воронами, разодранные волчьими клыками Люди Огня начинают шевелиться. Поднимают расколотые, ободранные от кожи черепа, хлопают кровавыми ямами глазниц. Двигаются вслепую, словно черви, пытаются ползти, волоча остатки конечностей, рассыпая вокруг червей и жуков, которые успели поселиться в их внутренностях. Один из трупов встает и нетвердо пытается подняться на ноги. Еще один пробует неуверенно шагать вперед, но у него нет правой ноги, которую отгрызли волки. Он опрокидывается прямо в пропасть и исчезает во тьме; внизу слышен грохот осыпи и гром катящихся камней, но остальные уходят. Уходят мертвым, механическим шагом куда-то в ночь. Во тьму и полосы тумана.
Вверху призрачно, исполненными ужасом голосами орут вороны.
Древо не страдает. И не отступает.
Ствол одевается в косматый гриб инея. Ветки покрываются пышной белой сажей, одна из скал внезапно взрывается, разбрасывая вокруг тучу пыли и посвистывающих осколков, а вместо нее остается незаконченная статуя стоящего на коленях мужчины с продолговатым лицом, перекошенным болью. Статуя – словно крик. Словно аллегория рождения.
Склон дрожит. Слышно, как вниз по нему катятся камни, как с треском отламываются каменные плиты, как в долину с грохотом сходит каменная лавина.
Встань!
Иди!
Проснись!
Поверхность близкого ручья покрывается вдруг стайкой серебряных проблесков; небольшие рыбки, блестя словно монетки, бегут на берег и отчаянно выпрыгивают из потока, а через миг вода вскипает.
Из леса выцеживается ледяной густой пар и вьется по склону, как гигантская змея, ползет прямо на поляну, чтобы проглотить ее вместе с Древом, тропкой и семьюдесятью тремя артритно скрученными кустами.
Продолжается это долго. Очень долго. Но Древо не страдает.
Не отступает. Древо – это дерево.
Утром туман исчезает. Расплывается, всасывается в скалы и ствол. Даже иней тает. Остается лишь памятник коленопреклоненного мужчины, спекшаяся земля и разодранные стволы соседних деревцев: словно что-то разломило их изнутри. А еще шесть ясеней, разбросанных вокруг. Ясеней, которых вчера не было.
Все они выглядят так, будто поглотили человека с лицом, перекошенным болью. Ветки напоминают направленные к небесам руки. Изображения эти застыли в разных позах, словно одеревенев в танцевальном хороводе. Словно остановив фазы движения несчастного, бьющегося в конвульсиях. Некоторые стволы прошивает ветка, похожая на копье, у других посередине дупло в форме раздерганной округлой раны.
Земля вокруг растрескавшаяся, смешанная с разломанными камнями, словно деревья выросли из внезапного взрыва, за долю секунды разнося в клочья все, что встало у них на пути.
Кроме этого, на поляне царит спокойствие. Только вороны кричат отчаянно, боясь на нее приземляться.
Яркий утренний свет разрезан на полосы щелями жалюзи, скользкое белье, под окном шипит старый кондиционер, откуда-то просачивается устойчивый запах лаванды. Где я?
Лаванда.
Поросшая лиловыми кустами возвышенность, покрытая россыпью белых скал. Пинии и лаванда. Лежащая в снопах, сносимая в каменную давильню, из которой поднимается тяжелый лавандовый дым.
Лавандовый дым.
Лавандовые поля.
Гвар.
Дом.
Я встаю. Нагой, лоснящийся от пота, несмотря на сопящий кондиционер под окном. В голове моей шумит, и потею я наверняка ракией. Скверно. Ничего не помню, но мне нет до этого дела. Нет сил на переживания.
Отодвигаю дверь и выхожу на террасу.
Внизу – улица, залитая утренней жарой, забитая неспешно идущими людьми. Впереди, в проливе, – движение как на автостраде. Яхты, минуя друг друга, режут изумрудные волны, трепеща парусами; на горизонте движется гигантское судно «Ядролиний» на воздушной подушке. Короны пальм колышутся на ветру.
Плитки террасы горячи, словно кухонная решетка.
Смуглая, стройная, черноглазая кельнерша расставляет стулья в кафе внизу, смотрит на меня и хихикает.
– Dobar dan, Vučko!
– Dobar dan, Milenko. Može espresso! [2]
Боже святый, я ведь голый. Отступаю, Милена взрывается злым смешком.
– Oprosti, Milena.
– Polako, Polako! Kuham kavu. [3]
Я иду в душ и стою там бесконечно. Мне кажется, что я не купался месяцы. Чищу зубы, не выходя из-под выплевываемых восемью форсунками водных струй, натираюсь гелем, пахнущим кедром. Игнорирую безбожные цены на воду в Гваре, душевой счетчик жадно набрасывает куну за куной.
Чувствую досадную, угнетающую боль где-то в грудной клетке. А еще у меня тянет нога. Подвернул? Когда? Массирую грудину и убеждаю себя, что это нервное. Ведь не будет сердечного приступа. Я на склерофаговом лечении, сердце у меня – как у двадцатилетнего.
Быстро одеваюсь, чувствуя, как ко мне возвращается жизнь. Но горящая светом улица невыносима без черных очков. Я сажусь в тени маркизы под стеной и с умилением гляжу на круглый, чистый столик. Мне кажется, я проснулся от кошмара. Меня все радует. Хоровод туристов, бесконечно идущих через площадку над морем, ветер в кронах пальм, красно-белые зонтики пива «Карловачко». Конец сухому закону. Свобода. Мы снова взрослые.
Радуюсь даже тому, что маленькая чашечка снова легального итальянского эспрессо «Альфредо» безукоризненно чиста. И я могу бросить в нее два кубика настоящего сахара.
– Milenko, može orangina, kruk i sałata od hobotnice?
– Može, Vučko! Sigurno!
– Hvala! [4]
Черный как смоль кофе покрывает густая бежевая пена. Запах крепкой арабики. И лишь где-то в душе – тень беспокойства. Неопределенная тьма. Чувство, будто что-то здесь не так. Что-то с моей головой. Все так, как и должно быть, и все же мозг работает как после сотрясения. Куски реальности разделены темным ничто. Где я был вчера? Кто я такой? С какого времени все вновь сделалось нормальным? Сижу в кафе, а значит, «бархатный тоталитаризм» исчез. Не помню, когда именно. После Топливной Войны? Что я тогда делал? Что делал вчера? Откуда я здесь взялся?