Серый мужик (Народная жизнь в рассказах забытых русских писателей XIX века) - Вдовин Алексей "Редактор". Страница 39
Я заглянул в ящик: в нем хранилось свернутое в трубку бересто, тщательно очищенное и приготовленное для работы; в ящике, как и на столе, валялись стекла, клочки бумажек, по-видимому, с рисунками, фольга, кисет, сшитый из ситцевых лоскутков, в котором, может быть, хранился и весь необширный капитал старика, и несколько готовых уже тавлинок различных величин.
— На-ка, погляди, кормилец!.. — произнес он, поднимаясь и подавая мне две выбранные им тавлинки совершенно одинаковой величины и, закрыв ящик, снова поставил жировик на доску, заменявшую стол. Обе тавлинки были не более полутора вершка каждая в диаметре; крышки их были сделаны из гладко очищенного дерева. Более всего, конечно, привлекли мое внимание замысел и выполнение рисунка на таком неблагодарном материале, как бересто. Глядя на эту работу, на обстановку, в какой производилась она, и на лицо художника, отмеченное роковыми буквами К. А. Т., — мне невольно пришла мысль: как много талантов гибнет в нашем народе, не находя никакого исхода для развития и проявления себя, и кто знает, может быть, самый талант, скрытый в человеке, брошенном судьбой в темную среду, служит и роковой причиной его гибели.
На одной из тавлинок не было никакого рисунка, но она казалась сплошь покрытою тонко плетенным кружевом. Узор кружева, тонкость работы в выполнении ткани, которая казалась прозрачной, выделяясь на фоне подложенной под бересту белой фольги, — сделали бы честь первоклассному художнику. На другой тавлинке была изображена крестьянская изба с резным коником и двумя окнами, в которые были вставлены кусочки голубой фольги; пошатнувшийся несколько дощатый забор сделан был до того отчетливо, что каждое бревно в избе, тесина в заборе и столбы носили на себе оригинальную особенность… Я залюбовался на эти вещи, не зная, которой из них отдать предпочтение.
— Где ты учился этому мастерству, Ларион Маркыч? — спросил я.
— Где?.. — усмехнувшись, спросил он в свою очередь. — Побывай, батюшка, в каторге-то, так всему научишься… Всякое художество спознаешь — и худое, и доброе!.. — со вздохом ответил он…
— Ты долго был в каторге-то?
— Пятнадцать годочков, как один денек выжил… Было время-то поучиться… бы-ы-ыло!.. — протянул он…
— Какими же инструментами, Ларион Маркыч, ты работаешь… Например, вот это кружево ты чем делал?.. — спросил я, показав на тавлинку.
— Иголочкой…
— Неужели… одной только иглой, и более ничем?
— Да чем боле-то?.. Боле-то ничего у меня и нету. Ну вот ножичком поковыряешь в ино место, где погрубей-то требуется, стеклом, подпилочек в дело тоже идет, а боле-то ничего, батюшка, у меня нету… никаких инструментов! Да ведь я… так балую только этим, а не то, штобы взаболь мастерил!.. Глаза-то уж вот плохи становятся, кормилец… — с грустью в голосе пожаловался он. — А прежде и-и-и… мастер я был… чего сказать, не потаюсь…
— Ты и теперь мастер…
— Ну-у… уж… где мне в мастера… Ты мастеров-то еще не видал, кормилец… Э… э… такие ли мастера-то живут на свете! Вот у нас мастер был, скажу тебе, в одной со мной казарме жил… ну так мастер… вот это ма-а-астер!.. — воодушевленно произнес он. — Из глины тебе патрет твой, бывало, слепит, так диву дашься… ровно живой, только вот не говоришь… Шибко его начальство-то баловало за это… А бумажки, брат, это делал он — ассигнации, так словно выльет… што его бумажку возьми… што настоящую… не отличишь, хошь в сто глаз гляди… вот это ма-а-астер! — снова протянул старик, — стоющий человек!.. Он вот тебе на бумажке-то, в коем месте письмо полагалось, што ись рукой-то не писал… знаешь ли эта, а?..
— А чем же, машинкой какой-нибудь?..
— Ногой!.. [10]
— Не может быть…
— Ногой!.. верь мне… врать не стану… Возьмет это, бывало, разует правую ногу, вложит перо-то промеж большого пальца, положит бумажку-то на пол и пишет… вот и подиви!.. Так самонастоящие-то мастера, глядя на него, бывало, с диву ахали!.. Вот они, брат, мастера каковы бывают… Ну, средь экого-то народа как поживешь, так всякую науку твердо выучишь…
— Где же теперь этот мастер, в каторге остался?
— Сгорел!
— Как сгорел… отчего?
— Живьем спалили!.. В Сибири-то, батюшка, шибко любят эких-то мастеров приголубливать… только спасибо-то не всегда говорят им…
— Да кто же спалил его?
— Нашелся добрый молодец, што очистил от греха огнем его душу… Теперь уж он — купец, слыхал я, почетный купец, со званием человек стал!.. Через эстаго самого мастера и в купцы-то вышел, потому он ему капитал-то саморучно начеканил… Дело-то, сказывали, так было, милостивец: мастер-то этот, настоящего-то прозванья его не скажу тебе, потому и сам-то он путался в нем… В ино время скажется Перфильевым, в другое Васьковым… а Васьков или Перфильев и сам, пожалуй, не ведал… есть, брат, там и экие молодцы! — говорил старик, снова присаживаясь на кровать и скрещивая на груди руки. — Житье-то ему в каторге было бы не худое… Чего сказать напрасно!.. Начальство-то баловало его… Вот энтими патретиками да подделками всякими угождал он им… иконостасы в церкви писывал… мастер-то на все руки был, — и денежки водились у него… допущало ему начальство энту льготу… Житье-б… Ну, сманил лукавый в побег… Ладно! Ушел — и так тебе, как камень в воду, ни слуху, ни духу… Опосля уж только… стали это поговаривать: спалили его… Пробрался он, слышь, сказывали, в город Т., уездный городишко-то… и с компанией, говорили, человека три их артели-то было… Ну и снюхались они там с мещанином… Щелваков его прозвище-то… Из худеньких это был он, из бедноты — скотом маклачил… Сколотится как-никак деньгой-то, скупит хлеба, да в степь киргизцам и сбудет; наменяет на скот — продаст, да сызнова хлеба закупит… Одно слово, маклачил… Ну, как с этой-то артелью спознался он, и не будь плох — подговори: иди-де жить ко мне… вы деньги мне куйте, а я-де сбывать стану, барыш пополам… Нуте… уж народ прожженный… плеч-то зря под сыромятную набойку не хотелось подставлять… да видят: парень он верткой, и глаз и ухо вострей шила, — стало быть, дело вести с ним можно, и ударили по рукам. Он и помести их, братец, на заимку, куда, стало быть, летом и по осени скупленный скот на пастьбу сгонял… Бумагу, краски и все, што, значить, для энтаго мастерства требуется, он доставлял им, а они чеканили да чеканили. Ладно! Купить это Щелваков хлеба, ситцев, того-сего на настоящие деньги, свезет в степь, наменяет у киргизов скота, да прикупит еще вдвое, втрое на деньги своего завода, пригонит и распродаст… Да годочка-то, может, за два, за три, батюшка, так расторговался на эту комерцию-то, што и добрым тысячникам невмочь с ним тягаться стало. Ну, видит он, што пока Бог пронес — на грех не наткнулись, так надо дело улаживать… Приезжает однова это на заимку, будто с угощеньем… Угостил… их так, милый человек, што кто где сидел — тут и свалился… Как угостилися они, он припер дверь-то у избы колом, ставешки-то у окон призаклепал, обложил избу-то соломкой, пустил петушка, да и пропел всем вечную память. Тем и порешил дело! Вот какие шутки с мастерами из нашего брата шутят по Сибири-то!.. — закончил он…
— От кого же ты узнал эту историю, если все сгорели?..
— Слухом-то, батюшка, сказывают, земля полна!.. Экие-то дела тоже подолгу в мешке не залеживаются. Своя же братья… лесные лыцари дознались, да весть-то принесли… И начальство опосля распознало все это, да уж прискрестись-то не могло… А ездили: слых-то был… и под пожарищем-то копались: не осталось ли где следов каких! Нет… все прикрыть сумел… л-лов-кой… А теперь, слышь, сказывают, в ордене ходит… да-а… Много по Сибири, батюшка, народу с капиталом стало от нашего-то брата — вольных мастеров… мно-о-ого!..
— Ты за что судился-то, Ларион Маркыч? — спросил я.
— Э… о… батюшка, што уж старое перетряхивать! О покойниках, сказывают, не к ночи, а ко дню вспоминать-то надоть… За убийство!.. — ответил старик, но тон, каким произнес он последнее слово, звучал такою болью, что я из понятного чувства деликатности не стал более расспрашивать. По всему было видно, что я дотронулся до тяжелой душевной раны, которой и время не успело еще залечить.