Серый мужик (Народная жизнь в рассказах забытых русских писателей XIX века) - Вдовин Алексей "Редактор". Страница 46
— Ну, не сердись, барин… Мне что!.. Сестра так сестра. У меня тоже сестра… была.
— А теперь?
— Кто ее знает… Может жива, может нет. Я ее не видал… Сказывают: хорошо живет… в Рассее…
Затем, когда Залесский стал опять закрывать чемодан, Фролов вдруг сказал:
— А книжечки этой… можно мне почитать?
В уме молодого человека быстро промелькнула общая физиономия труда Льюиса. Он примерил его к умственному уровню бродяги, и ему хотелось отказать. Но затем он сказал:
— Возьмите… Только будет ли понятно?
И ему почему-то стало совестно. Ночью он видел, что бродяга за сальным огарком читал Льюиса. Брови его были сдвинуты… На лице отражалась упрямая и трудная работа мысли…
Залесский не спрашивал, понимает ли он книгу и как именно понимает… Фролов стал в дороге часто заговаривать с ним, но тоже не упоминал о книге… Разговоры эти носили странный характер. Они были как будто бессвязны, но Залесскому казалось, что их направляет какая-то одна постоянная мысль, стоявшая в голове бродяги. Его рассказы порой были так выразительны и красивы, что Залесский думал про себя:
— Из него мог бы выработаться замечательный рассказчик…
Порой у Фролова готовы были сорваться с языка какие-то полупризнания… Что-то вроде внезапной откровенности прорывалось в голосе, но он, обрывал их на полумысли и опять только приводил какой-нибудь эпизод.
— Мальчик-то… что у вас на карточке?.. Стало, вам племянник приходится? — спросил он как-то.
— Да, — ответил Залесский.
— Славный парнишка… сытенький… А неизвестно, — прибавил он вдруг, — какая ему линия выйдет…
Залесский молчал и ждал.
— У всякого человека своя линия… Вон мужик пашет. Ввел коня в борозду, — он идет, и погонять не надо… А небось в первый-то раз неохота лезть в оглоблю. Так-то… У мужика опять своя линия… У нашего брата, бродяги, своя. Вы, барин, про генерала Кукушкина слыхали?
— Нет, не слыхал.
— Бродяжий генерал… По лесу кричит: ку-ку, ку-ку… Крикнет весной, у бродяги сердце горит… Последний раз втроем мы из Акатуя бежали. Одного часовой застрелил, другого поймали, тоже, пожалуй, прикончили: у них, у архангелов тюремных, опять своя линия. А я все-таки к генералу Кукушкину явился в тайгу… Все одно, как к начальству… Здравья желаю, ваше превосходительство…
Фролов замолчал и потом сказал серьезно, как будто удивляясь своим словам:
— Веришь ты, барин. Один раз на поселение вышел. С поселенкой слюбился. Одну весну руками за нее хватался, на другую не выдержал, сбежал… Пришел в тайгу и думаю: ну, генерал Кукушкин! Не слуга я тебе! Лучше жизни решусь… А все-таки… остался на своей линии…
В другой раз он опять заговорил о племяннике Залесского и стал расспрашивать, сколько ему лет, когда его отдадут в школу…
И потом вдруг рассказал эпизод из своей жизни.
— В первый раз отец мой из поселенья бежать надумал. В Рассею пробраться. Мать-отец там у него остались, внучка у них… Жили хорошо. Пошли. Хомяк еще с нами — вон тот, что с мертвым телом в твоей телеге едет… Идем дорогой. Оголодали. А народ в том месте плохой. Не то, что дальше по Сибири: завсегда для бродяги краюха хлеба, молока кринка на окне у амбара ночью стоят… Бери, мол, да ступай себе мимо. В Забайкалье этого нет. Надо, значит, самому промышлять. Ломать амбар, услышат. А тут оконце небольшое. Подсадил меня отец к оконцу: «Ну-ко, говорит, Яш! Пробуй: не пролезет ли голова. Голова пролезет, и весь пролезешь». А мне боязно: в амбаре темно, может, еще и чалдон сторожит… И совестно — в первый-то раз… Не воровал еще никогда… Сунул голову: не лезет, мол… Слышу, отец говорит Хомяку: «Эх, брат, ломать, видно, не миновать!» — «Плохо это, — отвечает Хомяк… — Озлится чалдон… И то они по здешним местам варвары». А отец опять: «Так-то оно так… Да, вишь, мочи нет… И мальчонко отощает… Не дойдем…». Повернулось у меня сердце, и стало опять совестно: зачем солгал. «Тятька, — говорю, — а тять!.. Голова-то у меня пролезла…» Взяли хлеба каравай да холста на онучи… Пошли дальше…
Фролов посмотрел на Залесского своим вдумчивым взглядом и прибавил:
— Понял ты?..
— Кажется, понял, — ответил Залесский.
— А понял, так и ладно…
В тот день, с которого начинается наш рассказ, Залесский во весь переход чувствовал себя в особенном настроении. Недолгий осенний день отходил… Партия продолжала тянуться по дороге… «И завтра, и через неделю, — думал Залесский, — и через месяц то же солнце увидит тех же людей на той же дороге… Только вон тот, что лежит на задней телеге, уже кончил свой путь. И старик, который сидит с ним рядом, пожалуй, тоже скоро его кончит… Да вон еще ребенок, который жалобно плачет в другой телеге… Он родился весной на одном этапе, умрет на другом осенью…»
Партия вытянулась на гребень, и голова ее стала спускаться вниз. Фролов, который молча шел рядом с Залесским, взглянул вниз на долгий спуск и крикнул:
— Подтягивайся, братцы, подтягивайся… Ямщики, подхлестни лошадей… Близко!
Партия дрогнула; пешие пошли живее. Колеса зарокотали быстрее…
Но Фролов опять шел рядом с Залесским, молчаливо и задумчиво…
— О чем вы задумались? — спросил Залесский.
— Так… вопче… вспомнилось, — сказал бродяга…
И потом, пройдя еще несколько саженей, он тряхнул головой и посмотрел на Залесского вдумчивым и вопросительным взглядом. Залесский понял, что сейчас он опять расскажет ему один из эпизодов своей жизни… На этот раз под влиянием настроения, витавшего над партией во весь этот переход, он будет, может быть, более откровенным…
Фролов начал без всяких приготовлений.
— …В третий раз я тогда бродяжил. Отец уже помер, товарищ отстал, — пошел я один. Все думал к сестре пробраться. Тоскливо было до страсти, скука! Иду, и все вспоминается, как мы тут с родителем с покойником шли; и зарубки на лесинах его рукой деланы. Вот раз к вечеру бреду тропкой, запоздал до ночлежного места шибко. Хотел в шалашике переночевать, который шалаш вместе мы с отцом построили. Только подхожу к самому этому месту, через ручей перейти, — гляжу: за ручьем огонек горит, и сидит у огонька бродяжка. Исхудалый, глаза как у волка, кидает на огонь сучья, сам к огню тянется, дрожит. Одним словом, голодный человек и холодный: одежда, почитай, вся обвалилась. Вот, хорошо. Обрадовался я этому случаю, — думаю: товарища бог послал. Покормил я его, чем богат, чайком обогрел — как следует, по-товарищески. У нас, барин, — своя честь есть, бродяжья. Иной, подлец, из-за халата товарища убьет… Ну, это уж нестоящие люди. Меня отец не тому учил… И в товарищах я ходил с такими людьми, на которых можно положиться. Ну, все-таки и этому товарищу рад… Посидели мы, потолковали… Спать! Легя, веток под голову наломал… Полежал, полежал… Не спится. Отец вспоминается покойник: этак же вдвоем в шалаше лежали. Слышу: встает мой бродяжка, из шалаша вон идет. «Куда?» — говорю. Да так, мол, не спится что-то. Дойду, говорит, к ручью, воды в котелок зачерпну да сучьев натаскаю. Завтра пораньше чай варить… Да, ты, говорит, что же это, молодец, головой-то под самый навес уткнулся, — чай ведь душно…
А меня отец-покойник учил: случится, говорит, с незнакомым человеком ночевать, — пуще всего голову береги; в живот ткнет — не убьет сразу… Вот я завет отцовский храню, хоть на этот раз ничего и в уме не было… «Ничего, — говорю, — в привычку мне так-то, и комар меньше ест». Хорошо.
Ушел бродяжка к ручью, — не идет, да и не идет. Ночь темная была, на небе тучи, да и неба сквозь дерев не видать. Огонек у шалаша этак потрескивает, да листья шелестят… Тихо.
Вот лежал я, лежал, об отце думал, про своих вспоминал, про сестру, да про Рассею… Вздремнул. Только слышу, отец меня окликает: «Яшка!» Так это будто с ветром издалека принесло. Прокинулся, открыл глаза: костер дымит, да ветка над входом качается. И я опять заснул.
И опять слышу: идет кто-то к шалашу, сучья хрустят, за огоньком будто кто маячит. И опять: «Яшка! Не спи!»
Перекрестился я сонной рукой, вздохнул об родителе… а не могу вовсе проснуться. Глаза так и сводит. Заснул опять, крепче прежнего.