Последний шедевр Сальвадора Дали - Райт Лариса. Страница 9

– Не торопись! – Мэтр поморщился. – У тебя не вишневый компот, чтобы глотать залпом. Вина не должно быть много, но его должно быть достаточно. А если так пить, так окружающие решат, что в твоем бокале гранатовый сок. Гранат, конечно, чудесен, но мешать его с вином – прелюбодеяние. Я люблю гранаты, ты знаешь?

Анна знала. Картина с гранатами – едва ли не самое известное полотно Дали. Наверное, немногие способны запомнить наизусть вычурное название, но поклонники мастера без запинки произнесут его и ночью. «Сон, навеянный полетом пчелы вокруг граната, за секунду до пробуждения». В этом холсте был весь Дали, прямо заявляющий: «Сюрреализм – это я». Сюрреализм – смешение сна и реальности, повседневного с невероятным. И на этой картине все именно так: спящая Гала, гранаты, летающая вокруг одного из них пчела, – обычная жизнь. А над женщиной ревущие тигры, вырывающиеся изо рта огромной рыбы, и на заднем плане любимый художником слон – триумфатор Бернини на длиннющих ногах-ходулях. Образы тигров, рыбы и тела Гала, которое парит над каменной плитой, омываемой морем бессознательного, выглядят намного ярче, чем маленькая пчелка и небольшой гранат на переднем плане. Мастер снова и снова подчеркивает давление сна над явью, нереального над обыденным.

– Из лопнувшего граната проистекает вся жизнетворящая биология. – Художник энергично кивнул. – Да, это так.

– Я как раз вспомнила вашу картину, – то ли вино придало храбрости, то ли Анна просто начала привыкать к беседе.

– Америка, сорок четвертый год. Я был тогда очень увлечен Фрейдом и его идеями. Ты знаешь, кто такой Фрейд?

– Немного.

– Немного?! О нем надо знать все! В Академии возьмешь себе курс немецкой философии. – Дали говорил так, будто поступление Анны было вопросом давно решенным. – Фрейд открыл тип долгого связного сна, который может резко прерваться от внешнего воздействия. Я придумал укус пчелы, а в жизни может быть все, что угодно. Но искусство – это лишь часть жизни. В нем важны образы. Мои всегда удачны. Ты готова? Можем идти?

Анна кивнула, художник оплатил счет, раскланялся с официантом, пообещав в скором времени прийти сюда снова в компании друзей и своей дорогой Галы.

– Друзья – это необыкновенное счастье. – Дали распахнул перед девушкой дверь на улицу. – Можно обойтись без детей и, если честно, даже без родителей (хотя я, конечно, в отношениях с отцом дал маху) [9], но вот без друзей – никогда. Хорошо, что сейчас весна.

Переходы с одной темы на другую уже стали привычными. Апрель для прогулок во время сиесты действительно был неплох. Солнце припекало, но жара не была удушающей. Легкий ветерок покрывал кожу приятным теплом, цветущий миндаль наполнял воздух нежным цветом и запахом. Дали и Анна не спеша шли мимо сквера, как вдруг художник запрыгнул на скамейку и начал декламировать:

Та наскальная роза, которой ты бредишь.
Колесо с его синтаксисом каленым.
Расставание гор с живописным туманом.
Расставанье тумана с последним балконом.
Современные метры надеются в кельях
на стерильные свойства квадратного корня.
В воды Сены вторгается мраморный айсберг,
леденя и балконы, и плющ на балконе.
Осыпается с окон листва отражений.
Парфюмерные лавки властями закрыты.
Топчут сытые люди мощеную землю.
Утверждает машина двухтактные ритмы.
Дряхлый призрак гераней, гардин и унынья
по старинным домам еще бродит незримо.
Но шлифует зенит свою линзу над морем
и встает горизонт акведуками Рима.
Моряки, не знакомые с ромом и штормом,
истребляют сирен по свинцовым лиманам.
Ночь, чугунная статуя здравого смысла,
полнолуние зеркальцем держит карманным.
Все желаннее форма, граница и мера.
Мерят мир костюмеры складным своим метром.
Натюрмортом становится даже Венера,
а ценителей бабочек сдуло как ветром
…О Дали, да звучит твой оливковый голос!
Назову ли искусство твое безупречным?
Но сквозь пальцы смотрю на его недочеты,
потому что тоскуешь о точном и вечном.
Ты не жалуешь темные дебри фантазий,
веришь в то, до чего дотянулся рукою.
И стерильное сердце слагая на мрамор,
наизусть повторяешь сонеты прибоя…

Закончив, Дали как ни в чем не бывало слез со скамьи и уселся туда, где только что стоял:

– Федерико Гарсиа Лорка, – почтительно объявил он. – «Ода Сальвадору Дали». Отрывок. Мой друг был необыкновенен. Он, как Дали, обожал ясность, симметрию и гармонию. И достигал ее в своих стихах. Если мне и есть за что благодарить Академию, так это за знакомство с Лоркой. Ну и за то, что меня из этой Академии вышибли. – Он хмыкнул. – Я бы на твоем месте подумал, стоит ли вообще туда соваться, к этим приверженцам догм и канонов. Но вот если знать наперед, что тебя может там ждать встреча с другом… Есть у тебя друг?

Анна покачала головой. Не до друзей ей было. В художественной школе раньше были подружки, вернее, приятельницы. В творчестве, как ни крути, все конкуренты. Ну а как только она перестала появляться на занятиях, общение сошло на нет. Так что грош цена такой дружбе.

– Так вот, если там суждено встретить друга, надо лететь туда на всех парусах. Лорка подарил мне каплю своей смелости. Если бы не дружба с ним и с Бунюэлем, я бы никогда не набрался храбрости и не явился бы в Париже знакомиться с Пикассо. Чудовищная выходка была, должен тебе сказать. Вот только представь: сижу я себе в Кадакесе, мирно обсуждаю с Галой обеденное меню, как вдруг на пороге ты: «О, Сальвадор! Вы – мой кумир! Разрешите выразить вам свое поклонение». А я тебя знать не знаю, впервые вижу. Я бы точно выставил тебя за дверь. Пикассо оказался более мягким, но, конечно, мое явление его ошеломило. Что он мог обо мне подумать тогда? «Наглец и пустомеля», да и только. Но я никогда не жалел о том, что сделал. И ты бы тоже не пожалела. Хотя ты никогда не посмела бы вот так явиться к Дали. Куда тебе?! Ведь ты не знавала ни Лорку, ни Бунюэля. Вся беда моего дорогого Федерико лишь в том, что он любил Испанию больше самого себя, а моя вина в том, что я не смог убедить его: Испанию можно любить и на расстоянии. Ах, Лорка, мой дорогой Лорка. – Дали выудил из кармана свой белоснежный платок и промокнул глаза. И это не было театральным жестом – художник искренне скорбел о друге. – В то время как я решил отсидеться в Америке, он принял удар на себя [10]. И я ничем, ничем не мог помочь. Но что мне было делать? Я должен был, просто обязан был сохранить миру Дали. А что мне осталось от Лорки? Память. Память о его искренней любви ко мне, о нашем единении, остались его стихи и, слава богу, остался набросок, который я сделал в двадцать четвертом году. «Тройной портрет Гарсиа Лорки», с одной стороны, больше похож на дружеский шарж, а с другой – мне теперь кажется, что даже в этом черно-белом офорте видна вся глубина поэта, весь трагизм его судьбы. Я уехал в Париж в двадцать шестом, и с тех пор до самой его смерти мы виделись лишь урывками. До самой его смерти. Поверить не могу, что он умер! Как мог он оставить Дали?! Впрочем, он знал, что Дали теперь справится и без него, разберется с этой кучкой замшелых сюрреалистов во главе с Андре Бретоном [11].