В ногу! - Андерсон Шервуд. Страница 46
Дэвид Ормсби закурил сигару и долго стоял, глядя на город. Он думал о Мак-Грегоре и о том, какую буйную мечту должен был вселить в голову этого человека наступающий день. Затем он вспомнил о дочери и о том, что теперь она избежала опасности. Его глаза приняли мягкое выражение: он был счастлив. Но когда он уже собирался лечь, им снова овладела тревога. Он зажег свет и подошел к окну.
А Маргарет в своей комнате тоже не могла заснуть и тоже стояла у окна. Она снова думала о Мак-Грегоре, и ей было стыдно оттого, что она думает о нем. И почти одновременно Дэвида Ормсби и его дочь охватило сильное сомнение. Маргарет не умела выразить его словами и только заплакала. А Дэвид Ормсби положил руку на подоконник, и его тело долго вздрагивало, словно от старости и усталости.
— Интересно бы знать, — пробормотал он, — как поступил бы я, будь я молод? Может быть, Мак-Грегор знает, что ему суждено поражение, и все же у него хватает мужества встретить его! Может быть, я ошибался, лелея мечту, зародившуюся в моем мозгу годы тому назад, во время скитаний, вдали от города.
Может быть, у меня и у Маргарет недостает мужества? Что, если, в конце концов, Мак-Грегору и той девушке известны оба пути? Что, если они, всмотревшись в ту дорогу, которая ведет к успеху, намеренно свернули с нее и без сожаления направились по тропе временного поражения? Что, если Мак-Грегор, а не я, познал истинный путь к красоте?..
Дополнения
Ш. Андерсон
Правильно выбрать войну {2}
Я, молодой чернорабочий, только что приехавший из маленького городка в Огайо, оказался в Чикаго [62]. Было время депрессии. Всемирная выставка [63] несколько лет назад оставила город без гроша.
Какой горожанин, приехавший в свое время из села, не помнит первых часов в городе высотных зданий, непривычных и жутких скоплений народа?
Мы с братом шли по запруженным народом улицам. Он был всего на год или на два старше меня, но какая бездна внезапно пролегла между нами! Город не был для него чем-то новым. Брат уехал от нас два или три года назад и уже по крайней мере год жил в Чикаго [64]. Громада этого места, казалось, не производила на него впечатления.
В нашей семье не слишком-то демонстрировали свои чувства.
— Привет, малыш.
— Привет.
Мы прошли по многолюдным улицам, сели в трамвай. Он молча читал газету.
Так он повесил меня себе на шею. Я приехал в большой город зеленым юнцом. Работу в нашем городишке найти было трудно. Я сделал серьезный шаг, оставив братьев и сестру [65], друзей детства, знакомые улицы, поля на окраинах, где с другими мальчишками охотился на кроликов.
Знакомые лица, вечерние прогулки с приятелями по тихим улицам.
Великие планы.
— Я буду, как мой отец, адвокатом.
— А я буду врачом.
— А я — коммерсантом.
Мои собственные планы оставались туманными. Я был полон решимости.
— Дайте мне только шанс.
Не на нашей улице, а на той, где селились люди гораздо выше нас по социальному положению, жила одна девочка. Иногда она благосклонно на меня поглядывала, и вечером перед отъездом я к ней пошел.
Был летний вечер, и она сидела на крыльце своего дома.
Странно, что теперь, после стольких лет, я не могу вспомнить ее лицо. Блондинка она была или брюнетка? Не знаю.
Я сел рядом с ней. Возможно, уже тогда меня тянуло к сочинительству. Я написал речь, которую собирался произнести.
Это было объяснение в любви, предложение руки и сердца.
— Я ухожу отсюда в большой мир. Я люблю тебя. Я унесу твой образ в своей груди. Впереди суровая борьба, но я одержу верх. Я вернусь. Жди меня. Будь верна.
Думаю, это ее впечатлило. Должно быть, я написал что-то в таком роде.
Помню, как мы сидели на ступенях крыльца, как я протянул ей написанное, как она ушла в дом читать и как снова вышла ко мне. Я сидел и держал ее за руку. Мы поцеловались. Вдоль улицы перед домом росли тенистые деревья. Этот вечер, эта девочка, мои собственные мысли и чувства — все казалось мне прекрасным.
Потом, когда я нашел в городе работу, когда обзавелся собственной комнатушкой с дверью в общий коридор, вечер за вечером я ей писал.
Я не писал о своем испуге, о судорогах страха перед Чикаго, о том, что пробиться в таком огромном многолюдном городе казалось совершенно невозможным, но после, год спустя, когда я приехал домой вербоваться на войну [66],чтобы сразу стать местным героем, из тех, кто, как написала одна газета, «оставил доходную должность, чтобы ринуться на защиту своей родины», — я узнал, что она обручена с другим. Кажется, это был клерк из ювелирного магазина. Он не собирался на войну. Страдания кубинского народа не трогали его сердца. У него не было военной формы, и час моего мщения настал. Пришел день, когда мы, в составе местной военной роты, маршировали по главной улице к городскому вокзалу.
Собралась огромная толпа. Окрестные жители явились в городок, а все горожане высыпали на улицу. Два или три местных заводика в тот день стояли. Школы были закрыты.
Я помню, как на тротуаре вдоль главной улицы собрались ветераны Гражданской войны. Они вспоминали свою войну и свою юность. Мне особенно запомнился один старик, некий Джим Лейн. Он сидел в тюрьме в Андерсонвилле. Его брат умер там от голода у него на глазах [67].Это был высокий старик, и его худое лицо возвышалось над головами всхлипывающих женщин. Он тоже всхлипывал. Я видел, как по его ввалившимся старческим щекам катились слезы.
Там стояла и моя бывшая школьная учительница. Это была дородная, крепко сбитая женщина лет сорока. Она выбежала из толпы. Она обняла меня.
— О, мальчик, мальчик, — произнесла она.
Я помню, что пытался казаться суровым, сохранять равнодушный вид. Наша маленькая компания местных героев состояла в основном из мальчишек. Маршируя, мы то и дело перешептывались между собой.
— Какого черта?
— Хоть бы они прекратили.
Думаю, мы все вздохнули с облегчением, когда сели в поезд и оставили город позади. Вдобавок в толпе у реки вместе с другими девушками стояла она и смотрела на то, как мы маршируем по главной улице.
У нее по щекам тоже катились слезы. Я помню, что, когда мы проходили мимо, она отделилась от остальных и направилась ко мне.
— О-о, — плакала она. Наверное, она хотела меня обнять.
— Прости, что я была неверна. Прости. Прости.
Я понятия не имею, что она хотела сказать. Она подбежала ко мне, и я отвернулся.
Я презрительно рассмеялся.
— Ха! Мне нет до тебя дела. Ступай к своему ювелирному клерку. Ты предала меня, и теперь я иду умирать за свою страну.
Конечно, я ничего такого не сказал. Что мне следовало бы сказать, я придумал потом, в поезде. Но все же я от нее отвернулся, сделал вид, что не заметил ее устремленного ко мне лица. Я отомстил.
Из нашего городка мы поехали в Толедо, где переночевали в большом арсенале; среди нас был один парень, сын кабатчика, который взобрался на балкон и запел. Я почувствовал зависть.
пел он, и сердце мое учащенно билось. Внезапно меня охватили патриотические чувства. Разве могло что-то другое, кроме патриотизма, привести меня домой из Чикаго и заставить вступить в армию? Я был, как и остальные в нашей компании, мальчишкой из маленького городка на Среднем Западе [68], а Куба была далеко. Мы оставались самими собой — сыновьями фермеров, лавочников, рабочих. Среди нас были хулиганы и послушные, тихие мальчики, те, кто боялся, и много таких, как я, кто лишь хотел выглядеть смелым и равнодушным. Естественно, наши сердца не волновали страдания кубинского народа. Если их что-то и волновало, так это жажда приключений. Больше всего нам хотелось повидать мир, новые, незнакомые места, и, пока сын кабатчика пел, я представлял себе не страдающий народ, освобожденный нами от рабства, а себя, как я стою на балкончике вместо этого парня. Во мне всегда было что-то от эстрадного актера, как это и должно быть в каждом рассказчике, и мне хотелось заставлять сердца других так же учащенно биться, как билось от песни мое.