Хозяйка - Достоевский Федор Михайлович. Страница 12
– Ах, не в том мое горе, – сказала Катерина, вдруг приподняв свою голову, – что я тебе говорила теперь; не в том мое горе, – продолжала она голосом, зазвеневшим, как медь, от нового нежданного чувства, тогда как вся душа ее разрывалась от затаившихся, безвыходных слез, – не в том мое горе, не в том мука, забота моя! Что, что мне до родимой моей, хоть и не нажить мне на всем свете другой родной матушки! что мне до того, что прокляла она меня в час свой тяжелый, последний! что мне до золотой прежней жизни моей, до теплой светлицы, до девичьей волюшки! что мне до того, что продалась я нечистому и душу мою отдала погубителю, за счастие вечный грех понесла! Ах, не в том мое горе, хоть и на этом велика погибель моя! А то мне горько и рвет мне сердце, что я рабыня его опозоренная, что позор и стыд мой самой, бесстыдной, мне люб, что любо жадному сердцу и вспоминать свое горе, словно радость и счастье, – в том мое горе, что нет силы в нем и нет гнева за обиду свою!…
Дух занялся в груди бедной женщины, и судорожное, истерическое рыдание пресекло слова ее. Горячее, порывистое дыхание палило ее губы, грудь подымалась и опускалась глубоко, и непонятным негодованием сверкнули глаза ее. Но столько очарования озолотило лицо ее в эту минуту, таким страстным потоком чувства, такой невыносимой, неслыханной красотою задрожала каждая линия, каждый мускул его, что разом угасла черная дума и замолкла чистая грусть в груди Ордынова. Сердце его рвалось прижаться к ее сердцу и страстно в безумном волнении забыться в нем вместе, застучать в лад тою же бурею, тем же порывом неведомой страсти и хоть замереть с ним вместе. Катерина встретила помутившийся взор Ордынова и улыбнулась так, что удвоенным потоком огня обдало его сердце. Он едва помнил себя.
– Пожалей меня, пощади меня! – шептал он ей, сдерживая дрожащий свой голос, наклоняясь к ней, опершись рукою на ее плечо и близко, близко так, что дыхание их сливалось в одно, смотря ей в глаза. -Ты сгубила меня! Я твоего горя не знаю, и душа моя смутилась… Что мне до того, об чем плачет твое сердце! Скажи, что ты хочешь… я сделаю. Пойдем же со мной, пойдем, не убей меня, не мертви меня!…
Катерина смотрела на него неподвижно; слезы высохли на горячих щеках ее. Она хотела прервать его, взяла его за руку, хотела сама что-то говорить и как будто не находила слов. Какая-то странная улыбка медленно появилась на ее губах, словно смех пробивался сквозь эту улыбку.
– Не всё ж я, знать, тебе рассказала, – проговорила она наконец прерывистым голосом. – Еще расскажу; только будешь ли, будешь ли слушать меня, горячее сердце? Послушай сестрицу свою! Знать, мало опознал ты ее лютого горя! Хотела б я рассказать, как я с ним год прожила, да не стану… А минул год, ушел он с товарищами вниз по реке, и осталась я у названой матушки его во пристани ждать. Жду его месяц-другой – и повстречалась я в пригородье с молодым купцом, взглянула на него и вспомнила про былые годы золотые. «Любушка-сестрица! – говорит он, как два слова перемолвил со мной. – Я Алеша, твой названый суженый, нас детьми старики на словах повенчали; забыла меня, вспомни-ка, я из вашего места…» – «А что говорят обо мне в вашем месте?» – «А говорит людской толк, что ты нечестно пошла, девичий стыд позабыла, с разбойником, душегубцем спозналась», – говорит мне Алеша, смеясь. – «А ты что про меня говорил?» – «Много хотел говорить, как сюда подъезжал, – и смутилось в нем сердце, – много сказать захотелось, а теперь душа у меня помертвела, как завидел тебя; сгубила ты меня! – говорит. – Купи ж и мою душу, возьми ее, хоть насмейся над сердцем, любовью моей, красная девица. Я теперь сиротинушка, хозяин свой, и душа-то моя своя, не чужая, не продавал ее никому, как иная, что память свою загасила, а сердце не покупать стать, даром отдам, да, видно, дело оно наживное!» Я засмеялась; и не раз и не два говорил – целый месяц в усадьбе живет, бросил товары, своих отпустил, один-одинешенек. Жаль мне стало его сиротских слез. Вот и сказала я ему раз поутру: «Жди меня, Алеша, как стемнеет ночь, пониже у пристани; поедем с тобой в твое место! опостылела мне жизнь моя горемычная!» Вот ночь пришла, я узелок навязала, и душа заныла, заиграла во мне. Смотрю, входит хозяин мой нежданно-неведомо. «Здравствуй; пойдем; на реке будет буря, а время не ждет». Я пошла за ним; к реке подошли, а до своих было далеко плыть; смотрим: лодка и знакомый в ней гребец сидит, словно поджидает кого. «Здравствуй, Алеша, бог в помочь тебе! Что? аль на пристани запоздал, на суда свои поспешаешь? Довези-ка, добрый человек, вот меня, да с хозяюшкой, к своим в наше место; лодку свою я отпустил, а вплавь пойти не умею». – «Садись, – сказал Алеша, а у меня вся душа изныла, как заслышала я голос его. – Садись и с хозяюшкой; ветер для всех, а в моем терему и для вас будет место». Сели; ночь была темная, звезды попрятались, ветер завыл, встала волна, а от берега мы с версту отъехали. Все трое молчим.
«Буря! – говорит мой хозяин. – И не к добру эта буря! Такой бури я сродясь еще на реке не видал, какая теперь разыграется! Тяжело нашей лодке! не сносить ей троих!» – «Да, не сносить, – отвечает Алеша, – и один из нас, знать, лишний выходит»; говорит, а у самого голос дрожит, как струна. «А что, Алеша? знал я тебя малым дитей, братался с твоим родным батюшкой, хлеб-соль вместе водили, – скажи мне, Алеша, дойдешь ли без лодки до берега иль сгинешь ни за что, душу погубишь свою?» – «Не дойду! – А ты, добрый человек, как случится, неровен час, и тебе порой водицы испить, дойдешь или нет?» – «Не дойду; тут и конец моей душеньке, не сносить меня бурной реке! – Слушай же ты теперь, Катеринушка, жемчужина моя многоценная! помню я одну такую же ночь, только тогда не колыхалась волна, звезды сияли и месяц светил… Хочу тебя так, спроста, спросить, не забыла ли ты?» – «Помню», – я говорю… «А как не забыла ее, так и уговора не забыла, как учил один молодец одну красну девицу волюшку свою похитить назад у немилова, – а?» – «Нет, и того не забыла», – говорю, а сама ни жива ни мертва. «А, не забыла! так вот теперь в лодке нам тяжело. Уж не пришло ли чье время? Скажи, родная, скажи, голубица, проворкуй нам по-голубиному свое слово ласковое…»
– Я слова моего не сказала тогда! – прошептала Катерина, бледная… Она не докончила.
– Катерина! – раздался над ними глухой, хриплый голос.
Ордынов вздрогнул. В дверях стоял Мурин. Он был едва закрыт меховым одеялом, бледен как смерть и смотрел на них почти обезумевшим взглядом. Катерина бледнела больше и больше и тоже смотрела на него неподвижно, как будто очарованная.
– Иди ко мне, Катерина! – прошептал больной едва слышным голосом и вышел из комнаты. Катерина всё еще смотрела неподвижно в воздух, всё будто бы еще старик стоял перед нею. Но вдруг кровь мгновенно опалила ее бледные щеки, и она медленно приподнялась с постели. Ордынов вспомнил первую встречу.
– Так до завтра же, слезы мои! – сказала она, как-то странно усмехаясь. – До завтра! Помни ж, на чем перестала я: «Выбирай из двух: кто люб или не люб тебе, красная девица!» Будешь помнить, подождешь одну ночку? – повторила она, положив ему свои руки на плеча и нежно смотря на него.
– Катерина, не ходи, не губи себя! Он сумасшедший! – шептал Ордынов, дрожа за нее.
– Катерина! – раздался голос за перегородкой.
– Что ж? зарежет небось? – отвечала, смеясь, Катерина. – Доброй ночи тебе, сердце мое ненаглядное, голубь горячий мой, братец родной! – говорила она, нежно прижав его голову к груди своей, тогда как слезы оросили вдруг лицо ее. – Это последние слезы. Переспи ж свое горе, любезный мой, проснешься завтра на радость. – И она страстно поцеловала его.
– Катерина! Катерина! – шептал Ордынов, упав перед ней на колени и порываясь остановить ее. – Катерина!
Она обернулась, улыбаясь кивнула ему головою и вышла из комнаты. Ордынов слышал, как она вошла к Мурину; он затаил дыхание, прислушиваясь; но ни звука не услышал он более. Старик молчал или, может быть, опять был без памяти… Он хотел было идти к ней туда, но ноги его подкашивались… Он ослабел и присел на постели…