Язык огня - Хейволл Гауте. Страница 30
Я приехал рано, свернул влево и припарковался всего в нескольких шагах от фонтана. Я пошел по коридору дома престарелых, где запах кофе, старой одежды и мочи немедленно ударил в нос, звуки включенных в комнатах телевизоров, смех и хоровое пение доносились словно из-под земли.
Папа выглядел лучше обычного и, когда я открыл дверь, сидел на краю постели в своем красном спортивном костюме, болтая ногами.
— Ну вот и ты, — сказал он с удовольствием.
— Надеюсь, я не слишком рано, — сказал я.
— Какое там слишком рано, — ответил он. — Я только и знаю, что жду тебя.
Он произнес это таким разбитным и развязным тоном, который никогда не был ему свойствен, мы оба это услышали, но не подали виду. У меня был с собой пакетик шоколадного драже, которое, я знал, ему нравится — или, во всяком случае, нравилось раньше. Я высыпал содержимое в вазочку, которую наполнял и в прошлый раз, и она так и осталась наполовину полна.
— С тобой все в порядке? — сказал я.
— Со мной все в порядке, — ответил он.
— Мне снять туфли? — сказал я.
— Да не нужно, — ответил он все тем же развязным тоном. — Не мне же тут убирать.
Мы посмеялись, и я ощутил потребность продолжать разговор в том же, им заданном тоне.
— Тебе нельзя здесь больше оставаться, — воскликнул я, — а то тебе здесь так хорошо, еще пропишешься.
Он едва улыбнулся, а не рассмеялся, как я надеялся, спустил ноги и вставил ступни в тапочки, те же самые, в которых ходил, шаркая, по дому. Когда он встал во весь рост, я увидел, как он отощал, куртка спортивного костюма была сильно затянута в талии, часы болтались на запястье, казалось, и костюм, и часы были не его, а украденные впопыхах и потому не подходящие по размеру. Он неуверенно дошел до полуоткрытого окна, остановился возле него, опираясь на подоконник, стал смотреть в окно. От окна было метров пятьдесят до железнодорожного полотна, и, пока он стоял и смотрел, мимо с грохотом пронесся длинный товарный состав. Казалось, чудовищный шум мог в любой момент переломить его, стереть в пыль. Когда все стихло, он повернулся и шаркающими шагами пошел обратно к постели. Пальцами, больше похожими на когти, он взял одну шоколадную конфетку, пальцы дрожали так, что несколько шоколадных шариков выпали из вазочки и раскатились по полу в разные стороны. Я встал на колени, чтобы собрать их, несколько штук было под ночным столиком, несколько в середине комнаты, а последний под кроватью, совсем рядом со стеклянным судном, похожим на графин для вина с прогибом на горле, наполовину наполненным темной мочой, а рядом лежала круглая конфетка, похожая на голову крошечного тюленя, выглядывающую из моря.
— Я подумал, мы могли бы покататься, — сказал я, положив все конфеты на место.
— Покататься, да, — сказал он.
— На твоей машине, — продолжил я.
Он кивнул, и я ничего больше не сказал, потому что почувствовал, что голос может дрогнуть, а это никому из нас не нужно.
Я выкатил папу на кресле-каталке, которое обычно стояло в углу комнаты и очень просто складывалось и раскладывалось. Я покатил его тихо и осторожно по блестящему линолеуму коридора дома престарелых, и в это время мы были совершенно одни. Казалось, я ничего не вез, казалось, он сам летел вперед, хотя фигура его, сидящего в кресле, выглядела тяжелой и сгорбленной. Он парил передо мной, а я парил за ним, и, когда до двери оставалось уже немного, я осторожно подтолкнул кресло и отпустил его, и папа покатил вперед сам, пусть хоть и пару метров, не замечая, что я не держу его. Он был одет в зимнюю куртку с эмблемой Олимпийских игр в Лиллехаммере на груди и рукаве. Куртка на его тонких плечах выглядела мешком и шелестела, как газетная бумага, при каждом движении. В свое время она была куплена, потому что он на самом деле собирался ехать в Лиллехаммер. Ему хотелось посмотреть прыжки с большого лыжного трамплина. Только это. Подростком он просиживал на вершине старого трамплина Шлоттебаккен, того самого, что позже был признан слишком опасным, с которого можно было прыгать до самого дна, почти до конца выката, если ветер дул в правильном направлении, и который разобрали, потому что прыгали с него слишком далеко, и было это в 1960-м, через шесть лет после того, как Коре Ватнели упал и получил трещину в кости, и через год после его смерти. Но тремя годами ранее был построен новый трамплин в Стюброкке, и папа забирался на самый верх, на эстакаду, и сидел там, презирая смертельную опасность, что для остальных было совершенно необъяснимо, а я об этом тогда вообще не подозревал. Именно прыжки с большого трамплина ему хотелось посмотреть на Олимпийских играх, но что-то помешало, и поездка в Лиллехаммер не состоялась. Но куртка все-таки осталась, и когда папа позже смотрел телевизор и видел, как Эспен Бредесен, словно в замедленной съемке, скользил по трамплину, а потом плыл по воздуху, видел море людей и флагов, слышал восторженные крики снизу, со дна трамплина, тогда он, должно быть, чувствовал, что почти побывал там.
Я сложил кресло-каталку и убрал его в кузов пикапа, а папа уселся на пассажирское место.
— Сперва заедем в магазин, — сказал он. — Мне нужно успеть сдать вот это до шести часов. — Только тут я заметил, что он держал в руке два билета лото.
— Ты все еще играешь в лото? — сказал я.
— В этот раз я знаю, что весь ряд сложится, — ответил он, не глядя на меня. — Теперь или никогда, — добавил он, и мы оба услышали, как неприятно это прозвучало.
Я остановился перед магазином возле перекрестка, зашел туда и отдал билеты, папа ждал в машине. Я смотрел на неровные крестики, поставленные его рукой, из них складывался рисунок, который я понять не мог, но который тем не менее был прост. Семь тщательно продуманных цифр, я это знал, потому что папа играл в лото, сколько я себя помнил, он даже раздобыл справочники по определению вероятности. Я стоял, держа в руках два купона, и вспоминал, как смеялся, услышав впервые об этих справочниках, смеялся над его наивной верой в выигрыш, в то, что весь ряд сложится, как он говорил, и вот теперь сам стоял здесь со всей серьезностью, чтобы заплатить за два самых последних билета в его жизни.
— Теперь или никогда, — сказал я мужчине в кассе.
— Так они все говорят, — сказал он и улыбнулся.
— Куда поедем? — сказал я папе, сев в машину.
— Тебе решать, — ответил он.
— В город? — сказал я.
— В город, — ответил он.
Он звучал словно мое эхо, это раздражало, и я надолго замолчал. Мне было не по себе, в душе пустота, мы набрали скорость, свернули на магистраль Е18 и вскоре уже мчались в сторону Кристиансанна, а кресло-каталка скользило взад-вперед в кузове пикапа и громыхало. Мы ехали вдоль сверкающего озера Фарьванне и миновали место, где один известный актер, он сыграл Сёрланне в радиопостановке «Стомпа», погиб в дорожном происшествии. Папа как-то рассказал мне об этом, когда мы проезжали мимо, а я запомнил, отчасти потому, что обожал слушать «Стомпа» по субботам в передаче «Детский час», отчасти потому, что чувствовал — вся эта серия с занудным учителем Тёррдалем, разумным учителем Брандтом и веселой музыкой была своего рода частью беззаботного детства моего отца.
— Я подумал, давай посмотрим на вход в гавань, — сказал я, когда мы ехали по дороге Вестервейен.
Он ничего не ответил, и я принял его молчание за согласие. Я свернул направо под высокий подвесной мост и припарковал машину внизу, недалеко от статуи поэта Вильхельма Крага. Потом я вкатил кресло на пригорок, и вот мы уже сидели перед Крагом и смотрели на фьорд, полукругом омывающий город, на пролив Вестергапе и на темнеющий в дали маяк на острове Уксёй. Мы особо не разговаривали, по сути, я вообще не припомню, чтобы мы разговаривали. Мы просто сидели рядом. Он в своем кресле-каталке, я на скамейке, позади нас — бронзовый гигант Краг, тоже всматривающийся вдаль, как и всю мою жизнь и задолго до нее. Солнце ласкало лицо и приятно согревало грудь. Папа сидел, положив руки на бедра, я никогда раньше не видел, чтобы он так сидел, словно был старым и усталым от бремени лет, а вовсе не пятидесятипятилетним. Он сидел спокойный, тихий и смотрел, как ленивые сентябрьские мухи насыщались соком яблочных огрызков. Он просто сидел, и я просто сидел, и кругом была тишина, хотя всего в двадцати метрах от нас проходила трасса Е18, а перед нами лежала гавань, куда входили лодки и суда. Все было тихо, и мы просто сидели, а лодки оставляли за собой белые полосы на поверхности фьорда, длинные полосы, сперва узкие, потом все более широкие, пока они и вовсе не растворялись в воде. Мы просто сидели, когда ставангерский поезд протарахтел на железнодорожной станции с пятнадцатиминутным опозданием, мы просто сидели и смотрели на черных дроздов, которые замерли в кустах шиповника и своими бриллиантовыми глазками наблюдали за нами.