Такова жизнь (сборник) - Метлицкая Мария. Страница 8

Теперь летом я на даче редкий гость – на каникулах я уезжаю на море, а Катька и вовсе дачу сдала – понятно, им очень нужны деньги.

Однажды Катька приезжает ко мне – и я не узнаю ее. И так тоненькая, она еще больше похудела, глаза горят, смолит одну сигарету за другой. Она очень измученная и нервная. И еще очень голодная.

Пока я грею обед, она съедает кастрюлю холодной гречки, стоящей на окне.

Она торопливо рассказывает, что у нее сумасшедший роман. Абсолютно сумасшедший. Он – скульптор, гений (кто бы сомневался?). Она почти все время проводит у него в мастерской – они просто не могут друг от друга оторваться. Она бы совсем перебралась к нему – но не может бросить бабку. Она рассказывает мне все в деталях и в подробностях, и я смущаюсь – такого опыта у меня еще нет. Что там мои свидания с мальчиками из соседней группы? Она называет его по фамилии, Ганецкий, говорит, что он сказочно красив, талантлив, нежен, без конца лепит ее портреты и называет своей музой.

Ну, в общем, все понятно. Я вижу, что Катька, моя бедная Катька, совсем потеряла голову.

Конечно же, она тащит меня в его мастерскую, в маленький пыльный подвал в районе Чистых прудов.

Там я вижу Катьку сидящую, лежащую, стоящую, обнаженную и в одежде – словом, Катька везде и всюду. Ганецкий хорош собой – крепко сбитый, с сильными руками ремесленника, синеглазый, с короткой русой бородой, рваные джинсы и растянутый вязаный свитер. Он заваривает нам чай, глубокомысленно курит трубку – и по всей мастерской витает запах вишневого листа. Он почти не обращает на нас внимания – рассеянно ходит по мастерской, переставляет работы, месит глину…

Мы с Катькой пьем чай и тихо, как мыши, перешептываемся.

– Ну, как тебе? – одними губами спрашивает Катька.

Я пожимаю плечами. Она обиженно машет рукой, мол, ничего ты не понимаешь.

Потом Катька надолго пропадает, да и у меня куча разных дел.

Через три месяца она появляется на пороге моей квартиры – и я пугаюсь ее вида. Она «черная лицом» – теперь я понимаю значение этого выражения. На исхудалом лице горят необыкновенные Катькины глаза. Покачиваясь, она садится на табуретку и просит кофе.

– Может, поешь? – предлагаю я.

Она мотает головой:

– Ничего не лезет.

И рассказывает, что Ганецкий выгнал ее, потому что, ясное дело, у него завелась баба. И еще что у нее, у Катьки, срок два с половиной месяца.

– Какой срок? – торможу я.

– Тот самый, – тихо говорит Катька.

– И что делать? – я пугаюсь.

– Не знаю, – плачет Катька. – Срок большой. А рожать я не буду.

Я долго увещеваю ее, что надо родить, ведь от любимого же, и говорю про то, как страшно делать первый аборт.

Катька неожиданно говорит:

– А жить вообще страшно. Ты не заметила?

– А что Ганецкий? – спрашиваю я.

– Умней вопроса на нашлось? – огрызается Катька. – Сказал, твои проблемы.

Мы, конечно, нашли врача, опытного. На большом сроке Катьке сделали аборт. В больнице она лежала тихая и бледная, не плакала, просто смотрела в одну точку.

В Строгановку она не вернулась, сказала, что «не может видеть всех этих». Пошла работать в ЦУМ, продавщицей в отдел сувениров. Объяснила, что на людях ей легче.

Она ни с кем не встречалась, говорила, что все еще любит Ганецкого и что на сердце – одна сплошная кровавая рана.

Однажды неумело попыталась вскрыть вены – потом испугалась, и у нее хватило сил позвонить мне. Я прибежала одновременно со «Скорой».

Катьку положили в психушку с диагнозом «острая депрессия». Там она пробыла почти месяц, потом еще месяц провалялась на диване лицом к стене. Лекарства не помогали.

Спасла ее слепая бабушка – за ней надо было ходить, кормить, убирать. Пришлось подняться. Потихоньку ходила в магазин, в аптеку, готовила еду. Говорила почти шепотом, сильно дрожали руки и ноги, совсем не было сил. Ни о какой учебе и речи не шло – надо было кормить себя и слепую бабушку.

А через год она собралась замуж за Тьерри. Познакомилась с ним, понятное дело, на работе: он покупал какие-то сувениры – матрешки, самовары, встречались три дня, потом он прилетел через полгода и сделал предложение. Долго ждали всякие бумаги, собирали кучу справок – но, слава богу, поженились, и Катька укатила в Париж.

Из Парижа она писала восторженные письма: «Все клёво, сказка, сказка, хожу по Елисейским Полям. Пью кофе на пляс Пигаль. Ездили в Ниццу. Загорали в Провансе. Отметились на фестивале в Каннах».

Через два года Катька благополучно родила Альку.

Впервые я приехала к ней в гости, когда Альке исполнилось два года. У Катьки было все – квартира в шикарном районе, дом в деревне (видели бы вы эту самую деревню!), серебристый «Пежо» в гараже. Тьерри ее обожал, его родители относились к ней терпимо, а это уже немало, Алька росла веселым и спокойным ребенком.

Как-то вечером мы сидели одни на кухне и пили чай.

– Ты счастлива, Катька? – спросила я ее, понимая всю глупость своего вопроса.

Она долго молчала, а потом ответила:

– Знаешь, теперь я точно знаю, как выглядит счастье. И несчастье. – Она опять замолчала. – Но не могу тебе сказать, когда я больше была счастлива: теперь, в счастье, или тогда, в нищете, убогом быте и унижении. Это страшно и дико, но теперь я понимаю, что тогда я тоже была счастлива. По-другому, понимаешь?

Я кивнула. Я все поняла.

В Москву Катька не приехала ни разу. За могилами деда и бабки ухаживаю я. И я раз в два года езжу к Катьке в Париж.

После ужина мы пьем итальянский ликер «Лимончелло». Потом Катька убирает посуду, Тьерри смотрит телевизор, а мы с Алькой шушукаемся у нее в комнате.

– Уговори родителей отпустить меня в Москву, – просит Алька. – Ну, пока я еще свободный человек. Понятно, что мой будущий муж не захочет ехать в Россию. Он говорит, что в мире столько прекрасных мест, жизни не хватит объехать. Наверно, он прав, но я ужасно хочу в Москву. Все хочу сама увидеть – и ваши дачи, где прошло ваше детство, и все-все. Понимаешь?

Я все понимаю, и Альку в том числе. Но затевать этот разговор с Катькой, честно говоря, боюсь. Вообще, на разговоры на тему Москвы наложено табу. Катька постаралась забыть ту жизнь, и кто ее за это осудит? Слишком много горя и страданий осталось у нее там.

А Алька продолжает меня упрашивать. И, вздохнув, я обещаю ей поговорить с матерью.

Мы сидим с Катькой на балконе и, укутавшись в пледы, пьем вино. Я начинаю свой опасный разговор. Катька, конечно, заводится с полоборота.

– Ни за что, никогда, невозможно, забудь!

Я пытаюсь мягко ей втолковать, что ничего такого в этом нет. Жить Алька будет у меня, мы покажем ей город, поводим по музеям, походим по театрам. Да и вообще Москва сейчас – центр Вселенной. Что там ваш Париж – деревня, стоячее болото.

– Ну, сделай ей подарок перед свадьбой – девочку можно понять. И даже порадоваться, что ее тянет туда, откуда ее корни. Пусть погуляет перед свадьбой, вдохнет глоток свободы, наберется впечатлений. И будет так тебе благодарна! И не затаит на тебя обиды!

– Мне наплевать, – жестко говорит Катька, – и на ее впечатления, и на ее обиды.

И прикрывает тему.

Приходит Алька. Я только развожу руками. Алька расстраивается, но надежды не теряет. Не было еще такого, чтобы она не вытянула из матери того, чего хочет. В конце концов, подтянет тяжелую артиллерию – отца. Уж он-то ей точно не сможет отказать.

Я уезжаю через неделю – ждут семья и дела. А еще через две звонит счастливая Алька и сообщает, что купила билет в Москву. Встречайте тогда-то.

Я звоню Катьке. Рассказываю, что готовим для Альки комнату – сын на время съедет к приятелю.

– Еще чего! – возмущается Катька. – Из-за блажи этой козы никто вас стеснять не собирается! Не сравнивай твою квартиру и мою! Жить эта стерва будет в отеле, в центре. Пусть шляется. Там все рядом. Метро вашего боюсь. И не напрягайтесь, вы все рабочие люди. Решила сама – вот и пусть сама, – раздраженно говорит подруга.