Записки из мертвого дома - Достоевский Федор Михайлович. Страница 50

— Да как же, говорит Анкундим-то, ты смеешь позорить честного отца, честную дочь? Когда ты с ней спал, змеиное ты сало, шучья ты кровь? — а сам и затрясся весь. Сам Филька рассказывал.

— Да не то что за меня, говорит, я так сделаю, что и ни за кого Акулька ваша теперь не пойдет, никто не возьмет, и Микита Григорьич теперь не возьмет, потому она теперь бесчестная. Мы еще с осени с ней на житье схватились. А я теперь за сто раков не соглашусь. Вот на пробу давай сейчас сто раков — не соглашусь…

И закурил же он у нас, парень! Да так, что земля стоном стоит, по городу-то гул идет. Товарищей понабрал, денег куча, месяца три кутил, все спустил. «Я, говорит, бывало, как деньги все покончу, дом спущу, все спущу, а потом либо в наемщики, либо бродяжить пойду!» С утра, бывало, до вечера пьян, с бубенчиками на паре ездил. И уж так его любили девки, что ужасти. На торбе хорошо играл.

— Значит, он с Акулькой еще допрежь того дело имел?

— Стой, подожди. Я тогда тоже родителя схоронил, а матушка моя пряники, значит, пекла, на Анкудима работали, тем и кормились. Житье у нас было плохое. Ну, тоже заимка за лесом была, хлебушка сеяли, да после отца-то все порешили, потом я тоже закурил, братец ты мой. От матери деньги побоями вымогал…

— Это не хорошо, коли побоями. Грех великий.

— Бывало, пьян, братец ты мой, с утра до ночи. Дом у нас был еще так себе, ничего, хоть гнилой, да свой, да в избе-то хоть зайца гоняй. Голодом, бывало, сидим, по неделе тряпицу жуем. Мать-то меня, бывало, костит, костит; а мне чего!.. Я, брат, тогда от Фильки Морозова не отходил. С утра до ночи с ним. «Играй, говорит, мне на гитаре и танцуй, а я буду лежать и в тебя деньги кидать, потому как я самый богатый человек». И чего-чего он не делал! Краденого только не принимал: «Я, говорит, не вор, а честный человек». «А пойдемте, говорит, Акульке ворота дегтем мазать; потому не хочу, чтоб Акулька за Микиту Григорьича вышла. Это мне теперь дороже киселя, говорит». А за Микиту Григорьича старик еще допрежь сего хотел девку отдать. Микита-то старик тоже был, вдовец, в очках ходил, торговал. Он как услыхал, что про Акульку слухи пошли, да и на попятный: «Мне, говорит, Анкудим Трофимыч, это в большое бесчестье будет, да и жениться я, по старости лет, не желаю». Вот мы Акульке ворота и вымазали. Так уж драли ее, драли за это дома-то… Марья Степановна кричит: «Со света сживу!» А старик: «В древние годы, говорит, при честных патриархах, я бы ее, говорит, на костре изрубил, а ныне, говорит, в свете тьма и тлен». Бывало, суседи на всю улицу слышат, как Акулька ревмаревет: секут с утра до ночи. А Филька на весь базар кричит: «Славная говорит, есть девка Акулька, собутыльница. Чисто ходишь, бело носишь, скажи, кого любишь! Я, говорит, им так кинулся в нос, помнить будут». В то время и я раз повстречал Акульку, с ведрами шла, да и кричу: «Здравствуйте, Акулина Кудимовна! Салфет вашей милости, чисто ходишь, где берешь, дай подписку, с кем живешь!» — да только и сказал; а она как посмотрела на меня, такие у ней большие глаза-то были, а сама похудела, как щепка. Как посмотрела на меня, мать-то думала, что она смеется со мною, и кричит в подворотню: «Что ты зубы-то моешь, бесстыдница!» — так в тот день ее опять драть. Бывало, целый битый час дерет. «Засеку, говорит, потому она мне теперь не дочь».

— Распутная, значит, была.

— А вот ты слушай, дядюшка. Мы вот как это все тогда с Филькой пьянствовали, мать ко мне и приходит, а я лежу: «Что ты, говорит, подлец, лежишь? Разбойник ты, говорит, этакой». Ругается, значит. «Женись, говорит, вот на Акульке женись. Они теперь и за тебя рады отдать будут, триста рублей одних денег дадут». А я ей: «Да ведь она, говорю, теперь уж на весь свет бесчестная стала». — «А ты дурак, говорит; венцом все прикрывается; тебе ж лучше, коль она перед тобой на всю жизнь виновата выйдет. А мы бы ихними деньгами и справились; я уж с Марьей, говорит, Степановной говорила. Очень слушает». А я: «Деньги, говорю, двадцать целковых на стол, тогда женюсь». И вот, веришь иль нет, до самой свадьбы без просыпу был пьян. А тут еще Филька морозов грозит: «Я тебе, говорит, Акулькин муж, все ребра сломаю, а с женой твоей, захочу, кажинную ночь спать буду». А я ему: «Врешь, собачье мясо!» Ну, тут он меня по всей улице осрамил. Я прибежал домой: «Не хочу, говорю, жениться, коли сейчас мне еще пятьдесят целковых не выложут!»

— А отдавали за тебя-то?

— За меня-то? А отчего нет? Мы ведь не бесчестные были. Мой родитель только под конец от пожару разорился, а то еще ихнего богаче жили. Анкундим-то и говорит: «Вы, говорит, голь перекатная». А я и отвечаю: «Немало, дескать, у вас дегтем-то ворота мазаны». А он мне: «Что ж, говорит, ты над нами куражишься? Ты докажи, что она бесчестная, а на всякий роток не накинешь платок. Вот бог, а вот, говорит, порог, не бери. Только деньги, что забрал, отдай. Вот я тогда с Филькой и порешил: с Митрием Быковым послал ему сказать, что я его на весь свет теперь обесчествую, и до самой свадьбы, братец ты мой, без просыпу был пьян. Только к венцу отрезвился. Как привезли нас этта от венца, посадили, а Митрофан Степаныч, дядя, значит, и говорит: „Хоть и не честно, да крепко, говорит, дело сделано и покончено“. Старик-то, Анкудим-то, был тоже пьян и заплакал, сидит — а у него слезы по бороде текут. Ну я, брат, тогда вот как сделал: взял я в карман с собой плеть, еще до венца припас, и так и положил, что уж натешусь же я теперь над Акулькой, знай, дескать, как бесчестным обманом замуж выходить, да чтоб и люди знали, что я не дураком женился…

— И дело! Значит, чтоб она и впредь чувствовала…

— Нет, дядюшка, ты знай помалчивай. По нашему-то месту у нас тотчас же от венца и в клеть ведут, а те покамест там пьют. Вот и оставили нас с Акулькой в клети. Она такая сидит белая, ни кровинки в лице. Испужалась, значит. Волосы у ней были тоже совсем как лен белые. Глаза были большие. И все, бывало, молчит, не слышно ее, словно немая в доме живет. Чудная совсем. Что ж, братец, можешь ты это думать: я-то плеть приготовил и тут же у постели положил, а она, братец ты мой, как есть ни в чем не повинная передо мной вышла.

— Что ты!

— Ни в чем; как есть честная из честного дома. И за что же, братец ты мой, она после эфтова такую муку перенесла? За что ж ее Филька Морозов перед всем светом обесчестил?

— Да.

— Стал я это перед ней тогда, тут же с постели, на коленки, руки сложил: «Матушка, говорю, Акулина Кудимовна, прости ты меня, дурака, в том, что я тебя тоже за такую почитал. Прости ты меня, говорю, подлеца!» А она сидит передо мной на кровати, глядит на меня, обе руки мне на плеча положила, смеется, а у самой слезы текут; плачет и смеется… Я тогда как вышел ко всем: «Ну, говорю, встречу теперь Фильку Морозова — и не жить ему больше на свете!» А старики, так те уж кому молиться-то не знают: мать-то чуть в ноги ей не упала, воет. А старик и сказал: «Знали б да ведали, не такого бы мужа тебе, возлюбленная дочь наша, сыскали». А как вышли мы с ней в первое воскресенье в церковь: на мне смушачья шапка, тонкого сукна кафтан, шаровары плисовые; она в новой заячьей шубке, платочек шелковый, — то есть я ее стою и она меня стоит: вот как идем! Люди на нас любуются: я-то сам по себе, а Акулинушка тоже хоть нельзя перед другими похвалить, нельзя и похулить, а так что из десятка не выкинешь…

— Ну и хорошо.

— Ну и слушай. Я после свадьбы на другой же день, хоть и пьяный, да от гостей убег; вырвался этто я и бегу: «Давай, говорю, сюда бездельника Фильку Морозова, — подавай его сюда, подлеца!» Кричу по базару-то! Ну и пьян тоже был; так меня уж подле Власовых изловили да силком три человека домой привели. А по городу-то толк идет. Девки на базаре промеж себя говорят: «Девоньки, умницы, вы что знаете? Акулька-то честная вышла». А Филька-то мне мало время спустя при людях и говорит: «Продай жену — пьян будешь. У нас, говорит, солдат Яшка затем и женился: с женой не спал, а три года пьян был». Я ему говорю: «Ты подлец!» — «А ты, говорит, дурак. Ведь тебя нетрезвого повенчали. Что ж ты в эфтом деле, после того, смыслить мог?» Я домой пришел и кричу: «Вы, говорю, меня пьяного повенчали!» Мать было тут же вцепилась. «У тебя, говорю, матушка, золотом уши завешаны. Подавай Акульку!» Ну, и стал я ее трепать. Трепал я ее, брат, трепал, часа два трепал, доколе сам с ног не свалился; три недели с постели не вставала.