Приключения женственности - Новикова Ольга Ильинична. Страница 4
После звонка в Красный Крест, где она служила в конце сороковых, до рождения Петера, отца пришлось разбудить. Мы трое стали называться «сопровождающие».
Кажется, даже мгновения понапрасну не пропало. Во время полета доктор дал отцу сердечные пилюли и успокаивающим голосом задал вопросы о детских болезнях Петера и еще что-то спросил про его здоровье, быстро-быстро тюкая по клавишам портативного компьютера.
А я тупо уставился на пустую пока лежанку, на штативы с колбами и штангами, на мерцающие экраны. Не зря же все это! Не может быть — зря?!
ТАРАС
Мы с Валей не виделись уже целых пять суток. Он должен был выступить в «сборнике» (то есть в халтурном попурри из разножанровых номеров) — платили по-человечески, в конвертах, а не через бухгалтерию, — и решил освежить текст. Сидим у меня в низких, мягких креслах друг против друга, близко, но не дотрагиваясь. Торшер горит. Как будто в подлунном никого кроме нас нет. Валька Михаила Кузмина выбрал: двусмысленные строчки у него так звенят… Я размяк — откинулся на спинку кресла, сполз на край сиденья, ноги вытянул, глаза прикрыл. Вдруг чувствую на своем колене, одетом в тонкое, домашнее, — голую ступню. Она начинает кротко так подниматься по внутренней стороне бедра, медленно, нигде не задерживаясь. Сердце заныло. А его голос не дрогнул, не изменился, я даже открыл глаза и огляделся, нет ли тут третьего, так ровно дышащего. Нет. А он дотягивается настойчивыми пальцами до моих пересохших губ, не прерывая чтения, жилочка на лице не дрогнет.
Я всегда удивлялся, как мгновенно он все перенимает: совсем недавно смеялись над стариканом из великих — или только другом великих, для кого как — тот, говорят, млел, когда сосал пальцы на ножках актрисулек и мальчиков. А Эраст вставил свою историю, про гусар. Под стол, накрытый суконной скатертью, засовывают дамочку, которая, пока они в вист играют, исполняет с каждым вразброд любовь по-французски. Штраф платит тот, кого выдаст испарина, участившееся дыхание, дрожащий голос.
Валентин так и остался совершенно, безупречно спокоен. «Созвонимся», — сказал, уходя. Неправильное ударение на втором слоге уличает небрежение не только русским языком, собеседником тоже, и слово само — отвратительное. Кто будет звонить? Когда? Куда? Ни на один вопрос не дает ответа.
Настало тридцатое декабря, а я так и не знал, смогу ли в новогоднюю ночь его заполучить, чтоб с матерью познакомить. Она с детства мужскую дружбу поощряет и всех женщин, включая мою бывшую супругу, считает недостойными своего сына, то есть меня.
Может, Валя появится на утреннем прогоне в «Современнике»? Пришлось, разбивая день, ехать туда. Кучки театралов перед лестницей слякоть месят, толпа в фойе — разве тут найдешь нужного человека?! Лишь только приоткрыли дверь в зал — как у нас водится, одну дверцу — в нее все и бросились. Шустрее были те, кто изображал из себя завсегдатаев, громко перебрасываясь пикантными доносами на «романов, ир, сереж», величая их по-приятельски запросто, без отчеств и фамилий.
Я прислонился к стене, рассчитывая, что чувство собственного достоинства приведет на обочину и Валю. Если он сюда явится.
— Тарас, дорогуша моя, здравствуйте!
Сладкого голоска и слюнявого поцелуя Простенки только и не хватало. Я нахмурился, но его этим не проймешь — не то зрение, чтобы мимику различать. Да и за что карать его резкостью? Он скучен, а не скучен кто ж?
— Как редко видимся! — Простенко схватил меня за рукав кашемирового свитера и потянул так, что оголил тело между воротом и шейным платком. Пришлось оторвать его от себя, чтобы привести в порядок костюм. — Конечно, кто вы и кто я, отставной редактор. Сократили как неугодного начальству.
Неугодного? Да если и есть в нем что-то нетривиальное, так это нерасчетливая угодливость — услужить рад любому, причем не ради выгоды, а просто так, из добродушия.
Тем временем Простенко продолжал меланхолично сообщать подробности своего социального падения — те, которых другие стыдятся и о которых умалчивают.
— Я теперь книги продаю. Место хорошее — на Тверской, в день иногда полредакторского жалованья получаю, но сейчас холодно уж очень, болею часто. А тогда выручки нет, и зарплаты нет. Уйду я.
Когда фойе опорожнилось, я разглядел Простенку: постарел, шея дряблая, с круглого лица сошел прославивший его почти детский румянец. И без жалких подробностей ясно, что жизнь с удовольствием потрепала его, но, видимо, не добралась еще до того наивного самоуважения, которое проступало в обстоятельном, тягучем повествовании. Нейтральным тоном, без эмоций говорил он сейчас о своих невзгодах, а раньше точно так же перечислял режиссеров, намеревавшихся (в Москве) и ставивших (в провинции) его пьесы «Лара и Юра», «Тарас и его сыновья», «Чичиков», «Мой бедный Уайльд»; сообщал, размашисто опуская несущественную частность о проблематичности своего авторства. А сколько его «верных» планов провалилось! Даже жалко человека. Но сам он быстро забывал о поражении, настолько не помнил, что тут же невозмутимо сообщал об очень схожих перспективах.
— В свободное время хожу по редакциям — кое-какая работенка то и дело подворачивается. Вспомнил молодость, — серьезно, не улыбнувшись пояснил Простенко.
Понятно, на чем покоится его самоуважение — на неумении иронизировать над собой, а значит, на неспособности увидеть себя со стороны. Энергии у такого самоуважения — ноль, собеседнику передать нечего. Вот откуда и скука.
— Сегодня договорился, что буду автором предисловия и редактором книги об Эрасте, которую вы вместе с ним напишете. Вы ведь мне не откажете?
Что на меня нашло? Какая книга?! Загорелся, как… Да не все ли равно, как кто! Придумал, что Валя мне поможет… Даже не выслушал Простенку, ни одного вопроса ему не задал — он бы мне простодушно все выболтал… Знал же, как Эраст водил его за нос…
— Вас гений наш уважает, а я для него стар…
Конечно, как можно даже сравнивать, хвастливо подумал я. Еще как можно, оказалось!
Работать вместе с Эрастом? Любой, кто хотя бы раз побывал на его репетиции, захочет туда снова. Но я — не из тех, кто обслуживает звезду в расчете на подачку и на процент с успеха. Всего-то мне нужно — быть рядом с ним не украдкой, а открыто, работать с ним, не поступаясь своей гордостью и независимостью.
Я не имел ничего против одиночества. Тесная компания превращает тебя в раба, у которого нет права на личную жизнь, приятели становятся соглядатаями. «Я вчера целый вечер до тебя дозвониться не мог. Ты где был?» Жену можно выучить не задавать лишних вопросов — вообще-то у взрослых все вопросы лишние, — а с друзьями у меня не получалось, сразу обижались.
Когда Эраст называл театр своей семьей, я понимал, что это метафора эмоциональная, а не аналитическая, но я же тогда не знал, что он выводит новый тип семьи, не встречавшийся в русской истории. Со снохами в патриархальной крестьянской общине обходятся не по-людски, но и они имеют кое-какие права. Для Эраста, пожалуй, подошла бы аналогия с Древней Спартой, если принять на веру миф о том, что слабых младенцев там со скалы сбрасывали.
Ничего я не знал, ничего не предвидел. Подобно тому, как князь Мышкин принял вечер на даче Епанчиных, где его как жениха «свету» представляли, за собрание своих преданных друзей и единомышленников, так и мне в голову не пришло, что все простосердечие, доброта, остроумие режиссера и его актеров — великолепная художественная выделка, к которой они непричастны, ибо она досталась им бессознательно, от природы, а точнее — от дьявола. Параллель с Достоевским вполне корректна, ведь в советское время место дворян отчасти заняли писатели, артисты, художники, киношники. Это сейчас по-другому, но аристократизм нельзя вернуть как потерянную или забытую шляпу, его годами надо пестовать. Соседка Валина, уборщица в особняке Дворянского собрания (я демократ, с простым народом люблю пообщаться), ищет новое место: «Ряженые матерно выражаются, плюют куда ни попадя и ссут мимо, прости господи!»