Филиал - Довлатов Сергей Донатович. Страница 10

– Я не смотрю.

Я быстро разделся. Слышу:

– Знай, что у тебя патологически худые ноги.

– Ладно, – отвечаю, – я не франт…

Тася еще долго бродила по комнате. Роняла какие-то банки. Курила, причесывалась. Даже звонила кому-то. К счастью, не застала абонента дома. Я услышал:

– Где эта сволочь шляется в три часа ночи?

– Куда ты звонишь?

– В Мериленд.

– В Мериленде сейчас девять утра. Тася вдруг засмеялась:

– Ты хочешь сказать, что он на работе?

– Почему бы и нет? И кто это – он?

– Он – это Макси. Я хотела побеседовать с Макси.

– Кто такой Макси?

– Доберман.

– Неплохая фамилия для старого ловеласа.

– Это не фамилия. Это порода. Их три брата. Одного зовут Мини. Другого – Миди. А третьего – Макси. Его хозяин – мой давний поклонник.

– Спокойной ночи, – говорю. Вдруг она неожиданно и как-то подетски заснула. Что-то произносила во сне, шептала, жаловалась. А я, конечно, предавался воспоминаниям.

* * *

Мы тогда не виделись пять дней. За эти дни я превратился в неврастеника. Как выяснилось, эффект моей сдержанности требовал ее присутствия. Чтобы относиться к Тасе просто и небрежно, я должен был видеть ее.

Мы столкнулись в буфете. Я как назло что-то ел. Тася хмуро произнесла:

– Глотайте, я подожду. И затем:

– Вы едете на бал?

Речь шла о ежегодном студенческом мероприятии в Павловске,

Я подумал – конечно. Однако чужой противный голос выговорил за меня:

– Не знаю.

– Мне бы хотелось знать, – настаивала Тася, – это очень важно.

Я посмотрел на Тасю и убедился, что она не шутит. Значит, все будет так. как я пожелаю. Я обрадовался и мысленно поблагодарил девушку за эти слова. Однако сразу же заговорил про каких-то родственников. Тут же намекнул, что родственники – это просто отговорка. Что в действительности тут романтическая история. Какието старые узы… Чье-то разбитое сердце…

Тася перебила меня:

– Я хотела бы поехать с вами.

– Вот и прекрасно.

Мне показалось, что я заговорил наконец искренним тоном. Помню, как я обрадовался этому. Однако сразу же понял, что это не так. Искренний человек не может прислушиваться к собственному голосу. Не может человек одновременно быть собой и находиться рядом…

– Так вы поедете? – слышу.

– Да, – говорю, – конечно…

Мы собрались около шести часов вечера. На платформе уже лежали длинные фиолетовые тени.

На перроне я встретил друзей. Мы решили зайти в магазин. После этого наши карманы стали заметно оттопыриваться.

Тасю я видел несколько раз. Однако не подошел, только издали махнул ей рукой.

Рядом с ней бродил известный молодой поэт. Лицо у него было тонкое, слегка встревоженное. Он был похож на аристократа. Хотя в предисловии к его сборнику говорилось, что он работает фрезеровщиком на заводе.

В результате они куда-то исчезли. Растворились в толпе. А может быть, сели в электричку.

Разыскивать Тасю я не имел возможности. В карманах моих тихо булькал общественный портвейн.

А ведь я мог сразу же подойти к ней. И теперь мы бы сидели рядом. Это могло быть так естественно и просто. Однако все, что просто и естественно, – не для меня.

Мы разошлись по вагонам. С нами ехали ребята из «Диксиленда». Они были в американских джинсах и розовых сорочках. Мне нравились их широкие ремни, а вот соломенные шляпы казались чересчур декоративными.

Трубач достал блестящий инструмент. Он дважды топнул ногой и заиграл прямо в купе. К .нему, расстегнув брезентовый чехол, присоединился гитарист. Через минуту играли все шестеро.

Они играли с неподдельным чувством, заглушая шум колес. Ктото передал мне бутылку вермута. Я сделал несколько глотков. Затем, дождавшись конца музыкальной фразы, протянул бутылку гитаристу. Тот улыбнулся и отрицательно покачал головой.

Я перешел в тамбур. Грохот колес тотчас же заглушил джазовую мелодию.

Когда мы подъехали, стемнело. Из мрака выступал лишь серый угол платформы. Да еще круглый светящийся циферблат вокзальных часов.

Несколькими группами мы шли к Павловскому дворцу. «Диксиленд» играл «Бурную реку». Затем «Больницу Святого Джеймса». Музыка, звучавшая в темноте, рождала приятное и странное чувство.

Силуэт дворца был почти неразличим во мраке. И только широкие желтые окна подсказывали глазу его внушительные контуры.

Бал начался с короткой вступительной речи декана. Закончил он ее словами:

– Впереди, друзья, лучшие годы нашей жизни! Затем сел в персональную машину и уехал.

Мы отправились в буфет и заказали ящик пива. Мы решили, что будем хранить его под столом и вынимать одну бутылку за другой.

Тася сидела неподалеку от меня. Она казалась счастливой. Я не глядел в ее сторону.

Молодой поэт что-то вполголоса говорил ей. Он был в чуть залоснившемся пиджаке из дорогой материи. Из кармана торчала вторая пара очков. Его тонкое лицо выражало одновременно силу и неуверенность. Тасина сумочка висела на ручке его кресла.

В этот момент раздались аплодисменты. Я посмотрел туда, где возвышалась круглая эстрада. Но сцена была уже пуста.

– Юмор ледникового периода, – сказал Женя Рябов, убирая магниевую вспышку.

Речь шла о предыдущем выступлении.

Затем появилась толстая девушка с арфой. Она играла, широко расставив ноги. У нее было мрачное выражение лица.

Вдруг исчез поэт. Я хотел было развязно сесть на его место. Потом заметил на сиденье очки. Еще через секунду выяснилось, что он уже на эстраде. И более того, читает, страдальчески морщась:

От всех невзгод мне остается имя,

От раны – вздох. И угли – дар костра.

Еще мне остается – до утра

Бродить с дождем под окнами твоими…

Тася повернулась ко мне и неожиданно сказала:

– Дайте спички.

Спичек у меня не было. Тогда я почти закричал, обращаясь ко всем незнакомым людям доброй воли:

– Дайте спички!

Тася глядит на меня, а я повторяю:

– Сейчас… Сейчас…

А друзья уже протягивают мне спичечные коробки и зажигалки.

– Милый, – улыбнулась Тася, – что с вами? Я же здесь ради вас.

Тогда я зашептал, рассовывая спички по карманам:

– Правда? Это правда? Значит, я могу быть рядом с вами?

Тася кивнула,

– А этот? – спросил я, указывая на забытые очки.

– Он мой друг, – сказала Тася.

– Кто? – переспросил я.

– Друг.

Слово «друг» прозвучало чуть ли не как оскорбление.

Поэт кончил читать. Я как сумасшедший захлопал в ладоши. Ктото даже обернулся в мою сторону.

Поэт возвратился к столу. У него было радостное, совершенно изменившееся от этого лицо. Он поклонился Тасе. Затем уселся на собственные очки. И горячо заговорил с аспирантом, который принес два бокала вина.

– Да, но у Блока полностью отсутствовало чувство юмора, – шумел аспирант. Поэт отвечал:

– Куда важнее то, что этот маменькин сынок был дико педантичен…

Тася улыбалась поэту. Было видно, что стихи ей нравятся. Поэт казался взволнованным и одновременно равнодушным.

Я злился, что он не интересуется Тасей. Это меня каким-то странным образом унижало. И все же я разглядывал его почти с любовью.

Он между тем приподнялся. Не глядя, вытащил из-под себя очки. Установил, что стекла целы. Сел. Достал из кармана несколько помятых листков. Затем начал что-то писать, растерянно и слабо улыбаясь.

Над столиками поднимался ровный гул. Иногда в нем отчетливо проступал чей-то голос. То и дело раздавался звук передвигаемого стула. Доносилось позвякивание упавшего ножа.

Вдруг стало шумно. Все заговорили о пишущих машинках.

– Рекомендую довоенные американские модели. Это сказал незнакомый толстяк, вылавливая из банки ускользающий маринованный помидор. Консервы он, вероятно, привез из города. Что меня несколько удивило.

Вмешался Женя Рябов:

– Мой идеал – «Олимпия» сороковых годов. Сплошное железо. Никакой синтетики.