Тайный сыск Петра I - Семевский Михаил Иванович. Страница 53
Но мы заговорились, а Завесин — ждет экзекуции; проведемте его на Красную площадь. Здесь Ивана Михайловича привязали к столбам, прочли ему приговор и отсчитали нещадных 25 ударов кнутом.
Придя с площади, взволнованный Иван Михайлович дрожащей рукой дал расписку: «Ежели я впредь какие непристойные слова буду говорить, то по учинении жестокого наказания сослан буду на каторгу, в вечную работу, или учинена мне будет смертная казнь».
Расписавшись и запомнив смысл поучения, «холоп царевича Алексея» отправился восвояси.
Если бы в конце 1720 года мы отправились в мирную Хутынскую обитель, то приехали бы туда как раз кстати; вечерком, 23 ноября, у уставщика отца иеромонаха Никона Харкова была маленькая пирушка. Настоятель, достопочтенный архимандрит Вениамин, дал ему с клирошанами пива, и отец Никон созвал в келейку несколько друзей. Мы бы увидели вокруг ведра головщика левого клироса монаха Антония, иеромонаха Киприяна Лучанина и гостя из Спасской старорусской обители иеромонаха Ефимия. Отцы чокались друг с другом немало, пили еще более и стали «шумны»; пиво, развязав языки, оживило беседу.
— А вот что, — заговорил вдруг тихо Никон, — сказывал настоятель, что архимандрит Александро-Невской лавры Феодосий умер! Да вот молите Бога за государя: ныне слышат, что он немоществует. Сказывали мне то приезжие молебщики из С.-Петербурга.
— Да пускай себе немоществует, — возразил отец Антоний, как кажется, более других отведавший пива. — Пускай его… умрет… Государь ведь человек не бессмертен, воля божия придет — умрет; а уж тогда… царицу-то я за себя возьму!..
Почти три года прошло со времени этой беседы. Три года «противное» слово отца Антония не проникало в Тайную канцелярию; три года участники беседы вели жизнь спокойно, по-прежнему, в мирной Хутынской обители: пивцом да бражкой встречали празднички, стройным хором распевали псалмы и, может быть, не раз еще после этого либо отцом Антонием, либо кем-нибудь другим из его сотоварищей сказано было не одно противное слово против ненавистного им Преобразователя и его семейки. Все, что было после говорено, осталось в неизвестности; но «непристойное желание» отца Антония дошло наконец до чутких ушей светских инквизиторов — так, как мы уже заметили выше, называются во многих петровских бумагах члены Тайной канцелярии.
18 сентября 1723 года явился к ним иеромонах Ефимий. Его прислали из Синода, куда, по прошествии трех почти лет, он обратился с доносом… Что было причиной столь долгого молчания?
«В тогдашнее время, — объяснял Ефимий в Тайной, — нигде я не доносил простотою своею, от убожества, и никому, и нигде тех слов не говаривал».
Невольно сомневаешься в простоте отца Ефимия. Почему ж теперь простота эта исчезла, и именно тогда, когда и самые слова «непристойные», как кажется, должны были совершенно забыться? Нет, они не забыты. Но только не поладивши со старцами или, вернее, пожелав выслужиться и очистить для себя ваканцию в настоятели какой-нибудь обители побогаче, он наконец решился на донос. Последнее предположение кажется тем вероятнее, что доносчик замешал в дело архимандрита Вениамина, объявив, что с ним говорил Антоний о немощи государя.
Впрочем, трехлетняя давность в глазах ревностных судей не имела значения: от доноса веяло свежестью дела «важного, противного, государственного».
Все четыре старца, мирно попивавшие настоятельское пиво, теперь вновь сошлись — но уже в Тайной канцелярии. Из допросов узнали весь немногосложный состав преступления. Антоний покаялся в непристойных словах: «Молвил их я, — каялся головщик левого клироса, — от безумия, с простоты, а паче от большого шумства, — не для чего иного». При этом сознании виновный тут же поспешил выгородить из дела архимандрита Вениамина, от которого, по его словам, никаких он, Антоний, слов о его императорском величестве и ее императорском величестве не слыхал; да и сам никогда, кроме настоящего случая, ничего противного не говорил. Никон с Киприяном также поддержали своего настоятеля.
Тайная канцелярия, довольствуясь тремя старцами, оставила настоятеля в покое и поспешила истребовать от Святейшего Синода достойного человека для расстрижения монаха Антония.
А по расстрижении определено: бить его кнутом и сослать в Сибирь на три года в каторжную работу.
Надежды Ефимия на награду должны были рассеяться. По закону он имел на нее полное право: донос, поверенный следствием, оказался совершенно справедливым. Но судьи положили, что «за долговременное необъявление о тех важных словах иеромонах Ефимий награды не достоин».
Никон с Киприяном за ведение и молчание о преступлении должны были быть также наказаны; но Тайная канцелярия смущалась в деле расправы их иеромонашеством, почему предоставила самому Синоду взыскать с обоих старцев, а потом донести ей, в чем состояло взыскание.
Как всегда дело облеклось в покров гробовой тайны, и все лица, наказанные и ненаказанные, обязались подпиской никому не сказывать о том, что происходило с ними в гостях у Толстого, Ушакова и Писарева.
23 октября 1723 года Антоний был «обнажен от монашества». Достойный для сего обряда человек сыскался в лице троицкого протопопа Семенова. Немедля за обнажением спина отшельника покрылась кровавыми полосами… Ему дано было определенное число ударов кнутом.
Отцы Никон и Киприян подверглись взысканию более умеренному, но не менее ощутительному: они биты плетьми в Тиунской канцелярии, о чем члены Тайной были извещены своевременно.
За Антонием, как мы сказали, вероятно, было несколько подобных преступлений; по крайней мере, уже в бытность его на каторге, в конце 1724 года, Преображенская канцелярия (ведомства князя Ромодановского) в одном из своих дел нашла его замешанным и просила Тайную канцелярию дать ей знать: в чем состояло дело шумного отца Антония?
В начале 1719 года в Перновском уезде, в местечке Феминге, на посаде, мирно проживал с женой Андрис Ланге, лифляндец, уроженец города Дерпта. Вдруг стряслась над ним беда и странная, и страшная. Странная потому, что вышла не более, не менее как из пивного чана, страшная — потому, что привела его в Тайную канцелярию и к преждевременной смерти.
Однажды осенью, по первозимке, был он в гостях в вотчине генерала Шлиппенбаха, у генеральского приказчика, своего свояка Крея. Сытно и весело провел здесь Андрис четыре дня. Дома его встретила жена, озабоченная и встревоженная.
— Что случилось?
— А вот что, — стала рассказывать супруга. — В небытность твою здесь заглянула я в наш пивной чан, что стоит в сенях, и увидела внутри его, на стенке, у края, черною краскою или чернилами, Бог весть, написаны вот такие литеры:
Я списала их углем на окончину, а в чану стерла мокрою рукою. В какую силу литеры и кто их написал — не знаю. Ведомо ж тебе, что чан наш пивной лет шесть как стоит в сенях, на ночь сени запираются, войти, значит, некому, а днем они отперты; кто туда входил — не знаю. Рассмотри хорошенько, что это за литеры, вот я их списала на бумагу.
Простодушный поселянин долго рассматривал таинственные буквы, наконец откровенно заметил:
— Не знаю! Худые ли это литеры или хорошие, про то Бог знает, а я рассудить не могу.
Нужно было обратиться к человеку рассуждающему, и муж, по совету жены, перевел литеры на другую бумагу и отправил их к своей свояченице, бывшей замужем за шлиппенбаховским приказчиком. У Крея нанят был для обучения детей Гилтерман, муж ума ученого. Что за литеры, в какой они силе писаны? — вот вопрос, который задал педагогу Андрис Ланге.
Ответа не было. Андрис пошел сам к свояку. «Не мог, никак не мог я рассудить твоих литер», — отвечал на расспросы Ланге Гилтерман.
Любопытный много говорил с учителем и хозяином, пили пиво, рассуждали всячески, но ни один из немцев, после продолжительных бесед и рассуждений, ничего не решил.