Кольцо богини - Борисова Виктория Александровна. Страница 35

Весна была холодная, и град нередко покрывал молодую траву на бульварах хрусткой, колючей ледяной крупой. По вечерам Александр приходил к Конни, и они подолгу сидели в ее маленькой комнате у камина. Видя, что творится на улицах, отец запретил ей выходить из дому без необходимости, особенно по вечерам, и Конни, такая независимая и гордая, неожиданно легко согласилась — тем более что Александру, после того как он церемонно просил ее руки, двери их дома теперь были открыты в любое время. На правах жениха, надо полагать… Хотя профессор не ответил ни «да» ни «нет».

— Я вижу, какие чувства вы питаете к моей дочери. Не смею препятствовать, и все же… Я рассчитываю на ваше благоразумие, — повторял Илларион Петрович. — Когда-нибудь это сумасшествие несомненно кончится, и тогда…

Но заветное «тогда» все не наступало и не наступало. Холодную весну сменило жаркое, раскаленное лето. Прошло уже четыре месяца с начала революции, но возбуждение не затихало. Тревога томила сердце, и казалось, что самые главные события только начинаются.

С каждым днем речи ораторов на митингах становились определеннее, и вскоре из сумятицы лозунгов и требований начали вырисовываться два лагеря. Одни — сторонники Временного правительства — призывали к «войне до победного конца», но видно было, что эти растерявшиеся люди не способны удержать власть в своих руках. Другие — рабочие, солдаты и вовсе не понятные личности, называющие себя большевиками, требовали хлеба и мира, и слабые «интеллигентские» голоса тонули в их могучем реве.

Москва превратилась в буйное военное становище. Каждый день с фронта прибывали солдаты, валившие в тыл, несмотря на призывы Временного правительства. Они оседали вокруг вокзалов, подобно кочевникам, и привокзальные площади курились густым, едко пахнущим махорочным дымом. Жаркий ветер вертел серые смерчи из подсолнечной шелухи, гонял по мостовой обрывки рваных газет…

«Весной и летом семнадцатого года я плохо понимал, что происходит вокруг. Я ходил по давно знакомым улицам, будто пытаясь вспомнить родной город после долгого отсутствия, заново вжиться в него — и не узнавал ничего.

Словно уходил воевать из одной страны — а вернувшись, оказался совсем в другой».

Максим перевернул страницу. Чувства Саши Сабурова он понимал прекрасно. Ведь с ним самим было то же самое — присягу давал великой державе, а потом оказалось, что она больше не существует…

Когда Максим уходил служить, Советский Союз казался нерушимой и мощной державой. Разговоры о перестройке не воспринимались всерьез, а говорливый генсек, прозванный в народе «меченым» из-за родимого пятна на лбу, запомнился только безуспешной борьбой с алкоголизмом, вылившейся в огромные очереди у винных магазинов, расцветом самогоноварения и показушными «безалкогольными» комсомольскими свадьбами. Ну нельзя в России не пить! Тут ничего не изменилось со времен Владимира Красна Солнышка, и, как прежде, «веселие Руси есть пити, не можем мы без того жити». Хоть бы с историками посоветовался, что ли, прежде чем затевать такую заведомо провальную кампанию…

Вернувшись, Максим застал у магазинов длиннейшие очереди, талоны на сахар, на мыло, на табак. Зарплату всем еще платили, но что купишь, если магазины встречают пустыми полками!

Зато впервые можно было говорить вслух все, что думаешь, не опасаясь попасть в тюрьму или психушку. Как шутили тогда, «гласность — это когда рот открыть можно, а положить туда уже нечего». Потом все, конечно, к этому привыкли, но первый глоток свободы всегда опьяняет крепче вина. Толстые журналы печатали произведения запрещенных прежде писателей, а газеты — разоблачительные статьи о фактах вопиющего взяточничества и других нарушениях социалистической законности на местах. Их читали взахлеб, и пересказывали друг другу, и спорили о том, возможен ли «социализм с человеческим лицом»? Максима это словосочетание всегда и смешило, и коробило одновременно. Неужели подразумевается, что раньше у хваленого социализма был звериный оскал? Чистая оговорка по Фрейду!

Для Максима и его друзей скоро стало совершенно очевидно, что так, как было раньше, больше не будет, и жить им придется совсем в другой стране. Очень хотелось верить, что впервые за долгие годы можно говорить правду открыто, не таясь, и душу согревала надежда, что скоро, совсем скоро все изменится к лучшему…

Тогда они много говорили об этом. Ходили друг к другу в гости, пили жидкий чай с сушками или, если удавалось — кисловатое сухое вино, и спорили до хрипоты, и развлекали друг друга мрачноватыми шутками вроде «Вы руки мыли с мылом? Тогда чай будете пить без сахара!» или «Сегодня в передаче „Очевидное-невероятное“ по телевизору будут показывать кусок сыра».

Перемен требуют паши сердца!
В нашем смехе и наших слезах и в пульсации вен,
Перемен!
Мы ждем перемен… —

лился голос Виктора Цоя из старенького магнитофона «Электроника». Для Максима и его сверстников эти слова были пророческими. Предчувствие близких кардинальных изменений и пугало, и будоражило.

Казалось — еще немного, и под собственной тяжестью рухнет давно прогнивший режим, что и так уже трещит по всем швам, а дальше наступит настоящая свобода и все будет просто замечательно, стоит лишь убрать «железный занавес», что почти целый век закрывал Советский Союз от остального мира, дать людям свободу жить, работать, думать, не оглядываясь на указания партии и правительства.

И — свершилось. В те дни, когда краном подцепили памятник Железному Феликсу, и висел он, словно казненный, казалось — вот она, свобода! В три коротких августовских дня девяносто первого, когда тысячи людей почувствовали себя не испуганным стадом, а гражданами своей страны и пошли защищать Белый дом, не ГКЧП они победили, а в первую очередь собственный страх. И ходили по улицам люди с такими лицами, что не привелось видеть ни до, ни после, и незнакомые поздравляли друг друга и улыбались… Казалось — не будет возврата к старому!

По очень скоро открылось, что хоть и перестала существовать система принуждения, много раз обруганная либерально мыслящей интеллигенцией, но жить почему-то никому лучше не стало, а, напротив — гораздо хуже и тяжелее.

«Летом 1917 года над Москвой висела сплошная пелена пыли. В городе было нечем дышать. Маменька все чаще кашляла, кутаясь в теплый серый платок даже в жаркие дни, а отец не ходил больше на службу, сидел целыми днями в кабинете, курил и о чем-то сосредоточенно думал.

Помнится, именно он настоял, чтобы мы уехали в Дивеево — хотя бы до конца лета. Поначалу я было воспротивился. Конечно, хотелось отдохнуть немного в деревенской тишине от шумного, пыльного города, от бурных событий последних месяцев, но разлука с Конни стала бы для меня нестерпимой. Каждый день она занимала все больше места в моих мыслях, в моей душе, и, уходя от нее вечерами, я через час уже начинал скучать. Хотелось быть рядом постоянно, видеть ее глаза, ее улыбку, говорить с ней…

В конце концов и это противоречие разрешилось наилучшим образом. Конни отправилась в Дивеево с нами! Там, в маленькой церкви, построенной, по преданию, еще при царе Алексее Михайловиче, мы и обвенчались 16 июля 1917 года.

Свадьба была тихой и скромной — таково было наше общее желание. В церкви собрались только самые близкие — мои родители, сестры, да еще Илларион Петрович нарочно приехал в Дивеево из Москвы на несколько дней».

В то утро Александр проснулся очень рано. Только что пропели петухи на деревне, и в комнате пахло утренней свежестью, скошенной травой и свежевыпеченным хлебом с кухни.

Он выглянул в окно. Старый сад, разросшийся и сильно запущенный, совсем не изменился с тех пор, как он еще мальчишкой играл здесь в индейцев и рвал зеленые яблоки.

Александр от души, с хрустом потянулся и пошел умываться. Сегодня такой торжественный день… Вот уже две недели они жили в имении, и все это время только и разговоров было, что о предстоящей свадьбе.