Горюч-камень (Повесть и рассказы) - Глазков Михаил Иванович. Страница 36
Федосья открыла сундук, порылась в тряпье и достала свой давнишний сарафан. Развернула его, посмотрела на свет — вроде бы еще ничего. Вот и сошью из него платьице.
И, взяв иголку с нитками и ножницы, села за стол, задумалась. Выдюжит ли мальчонка в такой-то недетской работе? В каждый след его — и за дровами, и на огороде, и в поле… Не рано ли впрягла? Ну ничего, только один денек попашет. Был бы дома сам, все бы шло своим чередом. Сам… Да, муж у нее везде успевал: и огород, бывало, лошадью вспашет, лопатой ковыряться ей не дозволял. Хороший он у нее был, заботливый. Был… Неужели навсегда все это ушло из ее жизни? Неужто вот так все время теперь и будет? И что это к ней судьба такая немилосердная? Только ведь и пожила какой-то десяток лет. А то всю жизнь какая-то невезучая. И сиротой рано осталась — отец спьяну в поле замерз, а мать все животом маялась-маялась да тоже долго не зажилась. Оставила их пятерых, мал-мала меньше, и она — старшая. Сама-то еще девчонка, ну что там — семнадцать лет, а пришлось и кормить, и обстирывать ребятню. Хорошо еще, братишка Сергунька — он на три годочка млаже — помогал по дому. Так и тянула изо всех жил… И сейчас вот — раз и на тебе — вдова да еще с двумя на руках. Но куда ж деваться, у других-то тоже не мед, надо жить, ребят поднимать, фронту подсоблять…
Тяжелые думы прервал нетерпеливый стук в окно. Федосья аж вздрогнула. Отложила работу, бросила взгляд на Варьку — спит! — и вышла на крыльцо.
— Новость-то слышала? — затараторила соседка. — Григорий Веденеев пришел из госпиталя, пораненый — одной ноги вот по это самое нету. Гляжу в окошко, прыгает кто-то по проулку на костылях. Выскочила, а это он, Гришка. Постарел как! Бородища, как у Веденея.
— Хоть такой да пришел, — посмурнев, отозвалась Федосья.
Соседка помчалась с новостью к другим, а Федосья повернулась и пошла в хату. Достала зачем-то из-за иконы похоронку и, глядя на успевшую уже пожелтеть четвертушку казенной бумаги, горько заплакала…
Пахари довершили оставшийся клин к полудню — дружно подналегли!
— Лукерья наказала, как кончим здесь, переезжать вон туда, — сказала Настенка Богданова и ткнула кнутовищем в сторону Малого верха.
— А может, пообедаем сперва? Передохнем часок и поедем, — предложила Домнуха.
— Это наша воля, как сами решим, так и будет, — согласилась Настенка.
Отпрягли коров и пустили попастись, благо, рядом оказалась лощина. Она была устлана желтым, словно войлочным, ковром слежавшейся прошлогодней травы. Кое-где виднелись зеленые проплешины: молодая растительность набирала силу.
Расстелили жакетки, сели на траву, развязали мешочки и стали есть прихваченную с собой снедь. Не щедр был их стол: несколько яиц, бутылки с молоком да черные лепешки из гнилых картох. Но и их ели с аппетитом— наработались, наломались с плужками…
Цурюк вертелся тут же, подхватывая бросаемый щипок лепешки. Венька быстрее всех управился с едой и сидел, томясь от безделья.
— Беги, что ль, поиграй с Цурюком, а мы вздремнем полчасика, — сказала Ульяна. — А то он, обормот, будет тут носиться, глаз закрыть не даст.
Венька поднялся, свистнул собаке, и они побежали по склону лощины, к лесопосадке. Молоденькие тополя, посаженные перед самой войной, вытянулись и уже зеленели. Венька прикоснулся к одному топольку — ладонь стала сразу клейкой — и подумал: когда-то он вырастет большим? А ведь вырастет! Не будет уж, конечно, войны, все домой повозвращаются. И папа… Эх ты, опять!..
Он со зла поддал ногой сухой ком травы и тот разлетелся, соря трухой на молодые листочки топольков. Чем бы заняться? Машинально сунул руку в карман, наткнулся на коробок спичек. О! Постой-ка, Цурюк! Сейчас мы повеселимся!
Он вприпрыжку побежал обратно, туда, где, положив под головы пустые мешочки, уже спали утомленные женщины. Удостоверившись, что они спят, Венька зашел с наветренной стороны и начал поджигать спичками прошлогоднюю траву. Она мигом вспыхнула, как порох, и огонь пошел на спящих женщин. Венька сперва от восторга подпрыгнул, но потом, видя, как огонь неудержимо рвется к женщинам, похолодел от ужаса. Да что ж это он делает! И стал суматошно бить картузом по пламени, надеясь погасить его сам. Но огонь, раздуваемый свежим ветром, уже добрался до спящих. Вот он лизнул Ульянины голые ноги, жигнул Домнуху, и те, почуяв боль и ничего не понимая спросонья, видя только огонь, закричали благим матом:
— Ой! Горим! Батюшки! Горим!..
Подхватилась с земли и Настенка — пламя коснулось и ее. Побросав жакетки, женщины припустились бежать. Цурюк с лаем — за ними, решив, что те захотели вдруг поиграть с ним. И только пробежав с полсотни метров, остановились.
А Венька, не ожидая от своей затеи ничего хорошего, удирал в другую сторону, к селу. «Вот повеселился! — хватаясь за голову, думал он. — Ну, будет мне лупка!..»
Лупка ему вечером и впрямь была: широкий отцовский ремень походил по Веньке — попал под горячую материну руку.
Побыл пришедший с фронта Григорий дома несколько деньков и пошел к бригадирке.
— Давай мне наряд на работу, Лукерья, — сказал он. — Время такое, что сидеть не позволено.
Помолчала с минуту бригадирка, взглянула на его костыли и ответила:
— Право, не думала я, Григорь Веденеич, что тебя так быстро к колхозной работе потянет, считала, что имеешь полное право и дома посидеть — инвалид ведь. Но коль пришел, выбирай сам, что под силу.
— Право-то я имею, верно говоришь. Но у каждого из нас и долг ныне великий… А я уж выбрал себе работенку, хоть и пыльна да не денежна.
— Ну-ну?
— Я ведь когда-то подростком у Максима Сотскова в молотобойцах ходил. Так вот попробую покузнечить: нужда, я вижу, в этом немалая.
— Еще бы, — вставила Лукерья. — Все бороны развихлялись, того гляди, рассыплются. Косы поклепать некому. Картошку нечем перепахивать: ни одной сохи — все сгорели в сарае. Ой, да куда ни кинь — один клин…
— То-то и оно! А ты говоришь, имею право сидеть дома!
— А где струмент-то возьмем?
— Похожу по домам, может, что и наскребу.
— Ну, благодарствую тебе, Григорь Веденеич!
— За что?
— Вот за все это и превеликое тебе от нас, баб, спасибо.
…Выйдя от бригадирки, Григорий покостылял к кузнице. Уцелела она в отгудевшей здесь огненной крутоверти, хоть и стояла без крыши: то ли бурей сдуло, то ль взрывной волной снесло. Но это полбеды, главное, целы и горн, и наковальня, а самое ценное — мехи.
Григорий взялся за подвешенный к закопченному потолку шест и разок-другой качнул им: мехи шумно и тяжко вздохнули, и из горка фукнула серая угольная пыль, заточило в косу. В мыслях тут же возникли давние картины…
Вот он, Григорий, тогда еще Гринька, коренастый и жилистый подросток, молотобойничает в этой кузне. Кузнец Максим, крупный и стройный, с красным от постоянного стояния у огня лицом, словно врос у наковальни, в фартуке, с клещами в одной руке и с молоточком-ручником— в другой. Держит горячую поковку, ручником в такт постукивает и наставляет:
— Ты молот-то не задерживай, не рви мускулы: ударил и сразу заводи его на новый удар. Иначе быстро пуп надорвешь. Так! Так! Путем, путем!..
Путем означает хорошо, и это подбадривает Гриньку. Бух! Бух! Бух! — мерно бухает послушная кувалда по гулкой наковальне. И это не кто-нибудь, а он, Гринька, кует!
Когда Максим пустым ударом по наковальне дает знак остановиться и ловко сует поковку в пышущие жаром уголья, Гринька живо отставляет молот в сторону и бросает нетерпеливый взгляд на широко распахнутую дверь: не идет ли по дороге Нюрка, Максимова дочка? О на каждый день ходит сюда, обед отцу носит. Гриньке же мать дает с собой еду. И эти минуты, когда Нюрка появляется в кузне, бывают для Гриньки самыми желанными. Увидит ее еще издали, ладненькую такую и недосягаемую, сердечко враз и екнет, забьется сладко. А потом глядит на нее украдочкой и не наглядится: ну всем-то она ему в душу запала — и золотистыми волосами, и пухлыми губками, и курносым, с задиринкой, носом — все-то в ней ему мило. Он почему-то всегда стеснялся есть при Нюрке и ждал, когда она, сложив в сумку опорожненную отцом посуду, уйдет, зыркнув в его сторону, глазами. Тогда он снимал с гвоздя мешочек, садился на верстак и мигом управлялся со своим обедом. Максим понимающе молчал и улыбался в жесткие усы…