Трав медвяных цветенье (СИ) - Стрекалова Татьяна. Страница 86
Она сдержанно поглядывала по сторонам: «Подушек, вон, целая горка… На стене зеркало, у стены поставец, – посуда Лалу всегда интересовала, – вон там блюда расписные, миски обливные… что там ещё… Минодора спиной загородила, не видно… а! шевельнулась, а за спиной кружка с петушком… а вон с розаном… а кувшинчик только один… и какой-то непраздничный… обыкновенный, глиняный…»
Так было до самовара. А с самоваром изменилось. А что – Лала понять не могла. Нет, поначалу-то любо-мило, Минодора знай в чашки чай наливает да подаёт, горячий, крепкий, душистый! От него, душистого, Гназды и вовсе размякли, и телом, и душой – а вот про хозяйку такого не скажешь. Чем больше размякали гости, тем жёстче сжималась она. Тем тревожней и настороженней становилась. С лица сбежало всякое подобие улыбки. Зелёные глаза вспыхивали при каждой поданной чашке, а потом метались, как угорелые. Стах даже спросил участливо:
– Ты чего, Минду?
Та сразу спохватилась.
– Да плохое вспомнилось… – пробормотала сдавленно. И, уняв глаза, взялась старательно, мелкими глотками, тянуть кипяток.
Что и говорить – нелады были с Минодорой. Видно же: мучается женщина и переживает. Гназды глаз с неё не сводили: мож, подхватить придётся, мож, на помощь кинуться…
Однако чай допили с удовольствием и потом, распаренные, ещё долго сидели в полном блаженстве, словно стекая с лавки. Блаженству и то способствовало, что по завершении самовара хозяйка успокоилась и сама размякла.
Выдув самовар, все трое, чередуясь, принялись выбегать в темень ночного двора. Там уже прохладно стало, с пылу-жару выбегать чревато, но к тому времени страсти остыли. И вообще час поздний, ночь глуха. Душа ко сну тяготела.
– Вот тебе, Евлалия, широкий тюфяк, как раз для лежанки, – подсаживая гостью на печь и подавая скрутку, советовала хозяйка, – раскатай до поколоти всласть, для мягкости пущей. А я, – покосилась она на хлопнувшую за Стахом дверь, – на узком привыкла… как раз для лавки…
Стах, понятно, напоследок прогуляться вышел: вместив наибольший объём чая, наибольший и выливать приходилось. Он как раз пристроился против освещённого окна: в темноте бы шею не сломать – когда из дверей выкралась Минодора. Гназд торопливо поддёрнул портки:
– Эй, женщина! – рассердился, – пожалела б мужика-то!
– Вот уж невидаль! – усмехнулась она и пожала плечами. – Чай, не чужое.
Он быстро повернулся к ней:
– Эх, Минда! – произнёс проникновенно. – Что ж ты не поймёшь-то… Чужое! Уразумей, и забудем.
Минодора легко засмеялась:
– Не больно ты забывчив… Мог бы объехать, да не сумел… Притянуло!
– Ах ты, Господи! – с досадой махнул рукой Стах и кротко попросил, – ну, вышло так… не рассчитал… и ты уговорила… не заставь меня об этом пожалеть!
– А чего жалеть-то? – вкрадчиво шепнула хозяйка, вплотную подходя к нему. – Кикимору твою ущемлю? Да потерпит раз… – она положила руки ему на плечи. – Не наскучило такой рожей любоваться?
Гназд спохватился и шарахнулся в сторону от окна, заодно сбросив её руки:
– Ну-ну! – прошипел с упрёком, – не задевай! Чего мне устраиваешь-то? Жизнь хочешь переломать?
– Да не выйдет, она, дурачок! – снисходительно усмехнулась Минодора, снова прилипая к нему, – ей этот тюфяк колотить, не отколотить. Слежался. Пусть повозится…
И, жарко всхлипнув, обняла. Вобрала всем телом:
– Я столько ждала тебя!
Что и говорить, умела пава-кошка обниматься…
– Да уймись ты… – рванулся Гназд, оттолкнув её – а рука возьми да увязни в жадной мякоти. «Господи, что происходит!» – ужаснулся он, когда приклеилась и вторая, а в голове мир вывернулся наизнанку, вперёд выплыло: «Женщина», – а какая – ушло куда-то вдаль, вглубь, и провалилось в земные недра. Потрясённый мужик почувствовал, что собственная плоть ему не подчиняется. Ни руки, ни ноги, ни… Остатком уплывающего сознания он успел отметить убито: «Погиб».
Да, уже звучал где-то в нездешних кущах похоронный набат. Плакали скорбные ангелы, и ухмылялись злорадные бесы, натачивая вилы. Но рядом, в двух шагах, Бог поместил стойло. Кобылка высунула голову и призывно заржала:
– Иииааа!!!
И этого хватило.
От доброго и славного ржания всё вернулось на место. Мир опять скрутился по замыслу Творца: шкурой наружу, вобрав вовнутрь влажно хлюпнувшее чрево. Гназд ощутил прилив сил в руках и ногах, и, хрипло выдохнув, отпихнул цеплявшуюся бабу:
– Ух, ты!.. – едва достало мочи на слова. Он бегом бросился в дом.
– Да иди, иди к уродине своей! – презрительно бросила вслед ему разгневанная Минодора. – Давно над тобой она власть взяла? Прежде-то ничего, хаживал… С чего такие перемены?
Но вернуться в дом сразу вслед за Стахом остереглась: ещё догадается, ведьма, да глаза выцарапает… И задержалась во дворе. О чём потом пожалела: войдя, застала на печке такую бурную любовь, что плюнуть захотелось.
Конечно, не плюнула: полы мытые. Всегда мытые: не ровён час, подвалит кто. Но горшками погремела: голубка́м пену сбить. Правда, та уже и сама оседала. И вообще – час поздний, добрые люди спят. Вон и эти на печке заснули. А ей, горемычной, одной куковать. Нет, ну до чего баба у него страшна! Красивая, конечно… Но ведь уродина! Уродина! Самому-то не противно?
Минда горделиво глянула в зеркало возле поставца. Как можно сравнить её с той, пускай та и моложе?! Положительно, Гназд дурак законченный! И она такого дурака в дом пускала!
Женщина с тяжёлым сердцем оторвала взор от зеркала, перенеся на поставец. И разом успокоилась.
Лалу разбудил слабый шорох. Ночь ещё укрывала мрачными крылами подвластную землю – время недвижное, которого нет: замри до света. Но в горнице свет теплился. От свечи на столе. Тихо-тихо, боясь задеть Стаха и зашуршать одеялом, Евлалия высунулась из-за устья печи.
Возле стола хозяйка перебирала содержимое перемётной сумы: Стах с вечера захватил в дом: авось, пригодится, и вообще – нечего во дворе оставлять, конюшему на посмешище. Конюший бы, может, и не заинтересовался медной баклагой, которая вечно сопровождала молодца, и которую Нунёха при прощании заботливо травяным настоем наполнила, а зеленоглазой Минодоре именно она-то и понадобилась. Лала помнила, что ёмкость наполовину пуста: по дороге Гназды попробовали снадобье, – и хозяйка при осмотре тоже в этом убедилась. После чего повернулась к поставцу и двумя пальцами ухватила за узкое горло глиняный и ненарядный кувшинчик, что был там не к месту: он явно ждал своего часа, и весьма нетерпеливо: теперь Лала сообразила, что так волновало хозяйку за чаем. Затаившись, она внимательно наблюдала: Минда отлила немного настоя в кружку с розаном, а недостаток в баклаге восполнила из кувшинчика. Можно было лишь гадать и ужасаться, что из него лилось. У Лалы сердце ёкнуло, но она только крепче сжала зубы. Нельзя, чтоб злоумышленник догадался, что раскрыт. Пусть утешается, мол, козни удались, и спит спокойно. Благо, ночь. Её ощущала и хозяйка, ибо, спрятав в суму баклагу, сладко зевнула. Потом повертела в руках полегчавший кувшинчик, дёрнулась, было, к полке у печки, но поразмыслила – и вернула на поставец. Точно на прежнее место. Туда же и кружку с розаном, опорожнив её в лохань. Потом свеча погасла, и воцарился покой. Хозяйка задышала ровно. Лала лежала с открытыми глазами. Надо дотерпеть до утра, предупредить Стаха… Они сбегут отсюда с рассветными лучами и более не заглянут, но пусть он всё же выспится. Не зря ж они отважились на этот приют. А ведьма спит, как ангел.
Евлалия не сомневалась, что не сомкнёт глаз: так была испугана и возбуждена, внезапно же оказалось, что в окна смотрит осеннее солнце, и Стах, одет и собран, стоит и руку к ней на печку тянет: весело по попке хлопнул:
– Разоспалась, лапушка! Ехать пора. Вон, у Минды самовар поспел.
Лала с криком сорвалась с лежанки: