Шелихов. Русская Америка - Федоров Юрий Иванович. Страница 26
— Надо бы байдары на воду поставить и за зверем пойти.
Всё беспокоился о добыче.
— Да, зверя взять можно хорошо, — Измайлов его поддержал.
Ватажники загорелись.
— Это точно. Что там впереди ещё будет, а и здесь трюмы набьём доброй рухлядишкой.
Шелихов рта не открывал.
Самойлов сказал, что за зверем людей можно и берегом послать:
— Путь-то недалёк.
Взглянул на Григория Ивановича. Тот хмурился. И Самойлов, поняв, что у Шелихова своё на уме, замолчал.
Степан вперёд выступил:
— Посылай, Григорий Иванович, я охотников через остров поведу. А то всё море да море. Запахом травы дыхнём, — по лицу его пробежала тень.
Варево поспело. Котлы сняли с огня.
Наталья Алексеевна калью сварила с колбой и мяса от всей души положила. Солонина, правда, пошла в котёл, но свежая, жирная. Калья вышла на славу — душистая, с искристыми кругами светлого жира. Так-то давно ватажники не едали. Всё всухомятку: сухарь да рыба солёная или мясо сушёное. А тут прямо как в избе своей, у хозяйки — щи с пылу да с жару.
— Э-э-х! — даже вздохнул кто-то. Знать, точно хозяйку вспомнил, щи на стол мечущую рогачом из печи.
Всей ватагой расселись на лужку. Славно так, дружно, весело, с разговорами. И Шелихов, поскучневший было, опять посветлел. И это Самойлов тоже приметил.
Вечером Константин Алексеевич разговор о походе за зверем завёл вновь.
Григорий Иванович сидел в каюте при свече. Карту разглядывал. На галиоте никого не было. Ватага у костров вела разговоры. Соскучились по твёрдой земле. На кораблики и подниматься не хотели.
Самойлов к столу присел и осторожно начал разговор: что-де, мол, правду люди говорят, за зверем идти надо. Григорий Иванович упорно вглядывался в карту. Головы не поднимал. Но Константин Алексеевич тоже упорный был и настаивал на своём. Всяк всегда в свою правду верит и своё хочет довести до конца.
Шелихов неожиданно карту отодвинул и, прямо в глаза портовику старому глядя, молвил:
— Эх, Константин Алексеевич, позже хотел я объявить тебе мысли, годами мной выношенные, но уж раз так пришлось — слушай.
Таил, знать, таил в себе заветное, и вот решился сказать. Видно, время приспело. Всему время приходит. Вот и для Шелихова... Посидел он с минуту, другую, снял пальцами нагар со свечи, чтобы посветлее было, и карту посунул ближе к Самойлову.
— Вот, видишь, земля? — Пальцем очертил острова Алеутские и прибрежные земли матёрой Америки. — Всё это русскими людьми открыто и описано. Великим трудом это сотворено, и жизней здесь положено русских зело много.
Самойлов взгляд от карты перевёл на лицо Шелихова. Лицо у Григория Ивановича осветилось сильным возбуждением.
Волновался он, видно было, хотя — как знал Самойлов — чувство это не выказывал даже в опасные минуты. А вот сейчас не сдержал себя. Необыкновенное было у него лицо.
И опять на карту Шелихов посмотрел. Голосом взволнованным продолжил:
— В поход этот собираясь, не мошну набить хотел я, а державы Российской для тщась. Люди русские, животы свои не жалея, открыли сии земли, а стали ли они частью неотъемлемой России? — Ударил кулаком по карте. — Нет! Ни поселений здесь российских, ни городков тем более, ни портовых каких сооружений. Ни даже флага или знака державы не поставлено: что-де, мол, русская это земля. — И, уж совсем загоревшись, сказал: — Вот и решил я, не щадя себя, закрепить их за державой, а для того основать здесь поселения русские, городки поднять, землепашество завести. Где мужик зерно бросит и злаки хлебные вырастит, та земля уж навек его.
Самойлов с удивлением на Шелихова глядел и молчал. Потом сказал:
— Ну, замахнулся ты, Григорий Иванович... Да такое свершить — одной жизни не хватит.
И, словно прицеливаясь, взглянул на купца и с удовольствием видимым, но и с сомнением одновременно. Есть такой взгляд у людей: хорошо-то, мол, хорошо, но вот потянешь ли ты, что обещаешь?
— Хватит сил, — с уверенностью ответил Шелихов. — Мы начало положим, а там уж тот, кто за нами пойдёт, довершит.
Наклонился к Самойлову. И такая вера в глазах у него была, такая надежда звучала в голосе, столько смелости в нём чувствовалось, что Самойлов подумал: «Да, этот многое сотворить может. Такого не остановишь».
— Помнишь, мешки-то, кожей обшитые, грузили мы в Охотске? — спросил Шелихов. — Голиков ещё, Иван Ларионович, интересовался: что за мешки-де такие?
— Да, — протянул Самойлов, не понимая ещё, о чём сказать хочет Григорий Иванович.
— Отговорился я тогда шуткой, что-де сухари это сладкие. Так вот не сухари это, а хлебное зерно. Рожь, пшеница. И семена разные: репы, огурцов, капусты.
— Ну? — черепом лысым блеснул Самойлов.
— Так вот, как на место прибудем — перво-наперво поля засеем и огороды взращивать станем.
— Огороды?
— Да. И хлеб.
И Самойлов, всю жизнь промаявшийся по охотничьим артелям, по портовым городкам морским, зарабатывавший всегда кусок хлеба горький из чужих рук, вдруг понял, что столкнулся с чем-то высоким, с тем, что не видано было им никогда.
Люди необычной смелости его окружали и большого риска. Такие люди, что ни черта, ни бога не боялись. За край света шли! А всё одно за спиной у них было — добычу взять. Добычу! А здесь нет, здесь другое. Не для себя хотел человек, а для всех. И не на словах. Слов-то красивых говорено много и многими. Шепчет иной умильно и глаза мигают от шепотности:
— Полюби ближнего...
А дубину ему дай, так он ближнего-то — при случае — по макушке шмякнет и не охнет. А этот себя не жалел. За горизонт пойти — труд великий. В походе таком, бывало, и из-под ногтей кровь сочилась.
— Да, — протянул Самойлов. Череп лысый потёр. — Да...
Шелихов, высказав заветное, у свечи сидел молча и на огонёк смотрел. Огонёк вверх тянулся узеньким язычком. Свеча оплывала светлыми каплями воска.
В редкие минуты мы видим настоящие лица людей. Почти всегда черты окружающих нас выражают только то, что человек показать хочет. Как в дверь приотворенную видим сени, комнату, стену. Но не весь дом. Лицо Шелихова, как дверь настежь распахнутая, открывало сейчас его до конца. И красивое, чернобровое, твёрдое лицо это ещё красивее стало. Будто высветилось изнутри ярким светом. И столько было в нём притягательной силы, что Самойлов с трудом отвёл глаза. Издавна известно, что лица одна лишь мысль красит. А ежели за фасадом пусто, то ты на него хоть флаги навесь, а всё едино — глаз не остановят. И чем мысль выше, тем лицо краше.
По лицу Шелихова видно было, что он весь в своих мечтах. И что видятся ему, наверное, за огоньком этим слабеньким раздольное поле хлебное на землях новых, крыши изб, ребятишки белоголовые, возросшие в местах этих чужедальних, но уже родными для них ставших.
— Кхе, кхе, — кашлянул Самойлов.
Шелихов оборотился. Спросил:
— Ну что, Константин Алексеевич, веришь в мечту мою? Аль нет?
Самойлов, прямо не ответив, сказал:
— Большое дело. Трудов немалых стоить это будет...
— А ты-то как? Пойдёшь за мной?
— Я пойду, — просто сказал Самойлов. И не добавил, а подумал: «Может, там-то, на землях новых, жизнь совсем по-иному сложится? Лучше, добрее? И мужик, проклиная, что и на свет народился, не будет кушак затягивать до станового хребта с голодухи? Может же так быть...»
Великий это обман и великое счастье — людские надежды. Завтра, всё завтра. Но не будь надежды, что человеку останется? Падает он под тяжестью нужды, злобы, обид, измен, но поднимается и идёт дальше. Верит — завтра будет лучше. А будет ли лучше? Исчезнет ли нужда, утихнет ли злоба, смягчатся ли обиды и покается ли предавший? Но человек верит и этим живёт...
— Пойду, — повторил Самойлов, — пойду, Григорий Иванович.
Вот так вот, однажды увиденная с крутого берега Сейма узенькая дорожка в лугах да померещившиеся на ней в жарком мареве люди в одеждах странных, кони горячие, вдруг услышанные голоса необычные в ветре над рекой, Шелихова Григория, купеческого сына, из богом забытого на курской земле Рыльска, привели на дорогу широкую, ведущую в историю. Но не знал он, что здесь тоже сильные мира сего распоряжаются и судьбы людские вершат. И это их поле. И здесь они определяют, расти ли горькой полыни или добрым злакам, или вовсе пустым оставаться полю. И сила за ними на поле этом есть. В чинах она, в титулах, в связях родственных, что крепче кованых цепей. И трудно, ох трудно тому, кто на поле это впервые ступит. При удаче чашу вина сладкого поднесут ему, но бывает, что оборачивается вино это горьким и жгучим напитком унижений и обид, разочарований и падений на острые камни.