Страницы прошлого - Бруштейн Александра Яковлевна. Страница 4
Актеров в то время вызывали не только после падения занавеса, но и во время действия, после хорошо произнесенного монолога или эффектного ухода. Вызываемый актер, словно покидая временно спектакль, приближался к рампе, кланялся зрительному залу, а затем снова возвращался в прерванный спектакль. Раскланиваться среди действия нельзя было лишь тому актеру, который по пьесе только умер от болезни, кинжала или пули. Такой актер, сколько бы его ни вызывали, должен был лежать неподвижно до самого падения занавеса.
С галерки же летели в бенефисные вечера на сцену летом цветы, зимой - тучи разноцветных бумажек с печатными посвящениями:
«Нашей дорогой, неподражаемой (имярек)…»
«Несравненному, высокоталантливому (имярек)…»
Иногда в такой бумажке бывали стихи, например: «Сейте разумное, доброе, вечное!…» Это - от студентов. Но порой бумажки исходили от менее культурных зрителей - от приказчиков, ремесленников,- тогда стихи бывали чаще домотканые. Помню, в бенефис актрисы Е.Эллер были сброшены бумажки со следующим акростихом:
Э рот приветливо вещает,
Л ьется монолог твой золотой.
Л ирой голос твой восхищает,
Е му вокруг все внимают
Р абы твои с восхищенной душой!…
С начала XX века виленская галерка окончательно становится политическим рупором зрительного зала, доходя порою и до открытых демонстраций. Так, на премьере «Мещан» Горького (сезон 1902/03 г.), когда занавес поднимается и актеры еще выдерживают вступительную паузу, с галерки раздается громкое, отчетливое, дружное:
- Ур-р-ра Максиму Горькому!
И за этой фразой следуют аплодисменты публики из верхних ярусов и даже части партера.
В этом же спектакле галерка устраивает уже настоящую демонстрацию после того, как Нил в ответ на вопрос Петра Бессеменова: «Кто дал… кто дал вам это право?» - вызывающе бросает:
- Права не дают, права берут!
Тут снова гремят аплодисменты, за этим следует шум, топот введенных в зрительный зал полицейских. Кого-то хватают, кого-то выводят… Актеры растерянно умолкают.
Назавтра по приказанию полиции эта реплика Нила вычеркивается. И на вопрос Петра Бессеменова о том, кто дал Нилу это право, Нил только мрачно бормочет:
- Ха… Права! Права!
Однако в этом месте галерка снова взрывается демонстративными аплодисментами,- так, словно вычеркнутая полицией фраза не вычеркнута, а снова произнесена…
Таков был виленский театр, да, вероятно, и всякий большой провинциальный русский театр в конце прошлого - начале нынешнего века.
Таким был он и в тот вечер, когда я впервые в жизни увидела замечательную актрису - Веру Федоровну Комиссаржевскую.
* * *
Это случилось ранней осенью сезона 1894/95 года.
Для съезда публики шла одноактная пьеска Вл.И.Немировича-Данченко под заглавием «Елка».
Теперь уже мало кто помнит, что такое «пьеса для съезда». По существу это вторая жизнь водевиля, который много лет ставили после основной пьесы спектакля. Так, в великий для русского театра вечер первого выступления Марии Николаевны Ермоловой афиша у подъезда Малого театра возвещала, что в бенефис госпожи Медведевой будет представлена трагедия Лессинга «Эмилия Галотти», а после нее - водевиль «Торговый дом Шнапс, Клакс и К°».
Затем водевиль стал было угасать. Все больше оказывалось среди зрителей противников такой перебивки серьезного и высокого комическим и мелким. Все чаще после основной пьесы спектакля пустели ряды в зрительном зале. Тогда водевилем стали начинать спектакль.
Эта перестановка явилась по существу предвестницей более позднего театрального правила: «После начала спектакля вход в зрительный зал не разрешается». До этого правила начало спектакля всегда проходило на шуме, шаркании ног запоздавших зрителей, отыскивавших свои места, ступавших, как Онегин, «меж кресел, по ногам», извинявшихся, хотя бы и шепотом, перед потревоженными соседями и т.п.
Запоздание к началу спектакля бывало не только нечаянным,- человека задержали, у него отстают часы и т.п., - оно почиталось до некоторой степени даже признаком хорошего тона. Люди, задававшие в городе этот хороший тон, городские «нотабли», - приезжали в театр хоть на пять минут да после начала. Жила, например, в Вильне некая Нехлюдова, бывшая статс-дама императорского двора. Появление ее в театре всегда вызывало сенсацию среди зрителей. В бенефисные или премьерные вечера - обязательно после начала! - капельдинер почтительно распахивал дверь, и по среднему проходу плыла через весь зал к первому ряду кресел старуха Нехлюдова. Длиннейший шлейф ее платья, как хвост живого чудовища, извивался по истертому ковровому половичку. Во все время спектакля лицо Нехлюдовой не выражало никаких эмоций или мыслей,- да, собственно, лица у нее и не было. Была застывшая маска из косметической штукатурки с устрашающими бровями, похожими на приклеенные или нашитые куски скунсового меха, такие же вороново-черные, как великолепно завитая крашеная голова. Незадолго до окончания спектакля, когда дело подходило уже либо к смерти героя, либо к его свадьбе, Нехлюдова вставала и так же торжественно и шумно покидала зрительный зал.
Вот пьеска для съезда и имела назначение быть своеобразным глушителем шумов съезжавшихся зрителей и таким образом гарантировать тишину к моменту, когда начнется основная пьеса спектакля.
Такой пьеской для съезда была и «Елка» Немировича-Данченко.
Это был один из первых спектаклей нового театрального сезона (антреприза К.Н.Незлобина). Состав труппы во многом был новым для зрителей. В программке против роли Оли Бабиковой стояла фамилия новой для Вильны исполнительницы: госпожа Комиссаржевская.
- Фью-ю-ю-ю! - присвистнул кто-то в соседней ложе. - Ну и фамилия! Букв-то, букв…
На сцене был дежурный павильон «с заставками» и гарнитур мягкой мебели, виденный и перевиденный зрителями во множестве спектаклей. Супруги Бабиковы,- молодая жена и муж, скрывший от нее при женитьбе, что у него была в прошлом незаконная связь, жена и дети, - в сочельник украшают елку. В это время Бабикову докладывают, что кто-то желает его видеть. Жена выходит из кабинета, и горничная вводит к Бабикову его незаконную дочь Олю.
Эта девочка - та самая госпожа Комиссаржевская, актриса с фамилией из многих букв. В меховой шапочке и короткой жакетке, из-под которой видны коричневое гимназическое платье и черный фартучек, девочка держится прямо, чересчур прямо. Ей во что бы то ни стало нужно сохранить достоинство, удержаться от подступающих слез,- и она тянется вверх, в струнку.
Дети всегда очень ревнивы и подозрительны к актрисам, играющим детские роли. Они очень чутко подмечают, если актриса играет «нарочно», притворяется, недотягивает или, наоборот, пережимает в своей игре. Но даже спустя много дней после спектакля «Елка» у меня не возникало ни малейшего подозрения, что Комиссаржевская «притворяется», что она - актриса, а не настоящая девочка. Такое впечатление возникло, вероятно, от того, что Комиссаржевская не старалась, как это делают многие травести, во что бы то ни стало показаться зрителю ребенком. Она не старалась внушить зрителю: «Я - маленькая! Я - ребенок! Я - девочка!» Напротив, все усилия Оли Бабиковой в исполнении Комиссаржевской были направлены к тому, чтобы казаться отцу,- а тем самым и зрителю,- как можно более взрослой.
Она держалась с отцом официально, отчужденно, почти сурово. Она пришла для того, чтобы возвратить ему деньги, которые он прислал им к празднику, к елке. Она говорила отрывисто, на низких нотах своего удивительного голоса:
- Вот. Деньги. Нам не надо. У нас все есть…
Но была в этом такая гордость ребячьего сердца, такая горькая обида на покинувшего их отца, прежде такого любящего и любимого, что зрительный зал сразу стих и стал прислушиваться.
А девочка на сцене, отвернувшись от отца, чтобы спрятать готовые заплакать глаза, внезапно увидела портрет его новой жены. Пораженная, Оля идет к портрету.