Михаил Ульянов - Марков Сергей Николаевич. Страница 12
Накануне свадьбы, в мае, я был командирован «Огоньком» на Камчатку: собрать материал для очерков о вулканологах, пограничниках, рыбаках. Провожала меня Лена уже почти как жена, разве слезинок с крашеных ресниц не смахивала (когда за два месяца до этого мы подавали заявление в загс и я предупредил, что с другом Юрой Козловым собираюсь от Института океанологии в кругосветное плавание на полгода, она сказала: ничего, зато я буду знать, что ты у меня есть; в кругосветку меня компетентные органы не пустили).
Авиаперелёт Москва — Петропавловск-Камчатский (билет стоил около 50 рублей, то есть по официальному курсу всего долларов 30), когда пересекаешь девять часовых поясов и летишь всё время над своей страной, СССР, Россией, над городами и сёлами, где живут соотечественники, советские люди, объединённые языком, «великим и могучим», великой историей, над заводами с мартеновскими печами и фабриками, колхозами и совхозами, в которых трудятся советские люди, над Северным Ледовитым океаном, воды которого бороздит крупнейший в мире атомный ледокол «Ленин», над тундрой и тайгой, — по эмоциональному, державному, патриотическому накалу, подъёму духа можно было бы поставить, думаю, на второе место после полёта советского космонавта. А у меня это совпало с предстоящей женитьбой на дочери одного из символов эпохи (которую позже почему-то окрестят застоем). Воспитанный на диссидентской подмётной литературе в семье диссидентствующего, но с русским уклоном поэта, я никогда не заходился в экстазе от советского патриотизма, хипповал и в комсомол-то вступил в армии перед дембелем только потому, что на факультете журналистики МГУ, куда нацелился, дела абитуриентов-некомсомольцев даже не рассматривали. Но тут, за пару недель до породнения с членом ЦК КПСС, Героем Социалистического Труда, на высоте десять тысяч метров над своей землёй, меня вдруг проняло, переполнило, распёрло из нутра такое чувство гордости, причастности к огромной могутной империи, которую мир боится и уважает, что я в самолёте при помощи хорошеньких стюардесс (они все были хорошенькими) напился вдрызг. «Женюсь, девчонки! — твердил я им в отсеке для бортпроводников. — На дочке Ульянова женюсь, девчонки!» — «Правда?!. Любимый актёр! Вот бы в театре хоть разок увидеть, но билеты недостать…» — щебетали они, а я их пощипывал снисходительно: «Говно вопрос, наливайте!..»
Камчатка встретила ледяной изморосью, которую пригоршнями швырял в распухшее пунцовое лицо ветер с океана. С похмелья я и вышел с рыбаками Петропавловского рыбсовхоза имени Ленина на малом рыболовецком сейнере в океан. Болтанка началась, едва скрылся за бурыми волнами берег, и продолжалась, то чуть отпуская, то резко, зубодробительно усиливаясь, все двое суток, что я приобщался к труду славных советских рыбаков Дальнего Востока. Тяжким предстал этот труд. Потом я написал рассказ «Морская болезнь», который отказались публиковать и в «Огоньке», и в «Юности» из-за «излишней натуралистичности и нецензурщины» — хотя в нём не было и трети правды жизни. В поисках трески, минтая, камбалы мы ходили на Авачинскую губу, на северо-восток Кроноцкого залива, на восток, выходили в открытый океан, где бушевал шторм. Меня мутило, рвало, знобило, я выбирался, чуть ли не выползал из кубрика наверх, на палубу, там обдавало ледяной волной, что ненадолго отвлекало от спазм в желудке, но стоило выпить воды — всё усугублялось. «Вывернуло капитально, — констатировал вечером в кают-компании чиф (старпом) Василич. — Промывание по полной». Дракон (боцманюга) Мефодич предложил мне тёплой водки — ужасаясь, содрогаясь, превозмогая себя, я выпил и с изумлением минуту спустя осознал, что жизнь стала исподволь налаживаться, как в анекдоте. На пустой желудок я сразу и сильно опьянел. Захотелось есть. Кандей (повар) Жора налил мне борща, дед (стармех) Анатолич наложил полную тарелку жареной трески, дракон ещё подлил. «Ну, за неё, родимую! За тех, кто в море!.. А у нас, помню, на траверзе Антверпена, я тогда на торговом ходил… Да ладно, бичевал ты, лапшу-то на уши навешивать не надо!.. Помню, шли мы на Вальпараисо, над нами Южный Крест сияет…» Я крепился, дав себе слово, что не проговорюсь. Но тёплая драконовская водка язык всё-таки развязала. Тем более что мне удивить их особенно было нечем. Походя так, невзначай, сообщил я, что вообще-то свободу ни на что не променяю, но вскоре женюсь. И добавил как бы между прочим, что в жёны беру не какую-нибудь хухры-мухры, а дочь народного артиста Ульянова… Я ожидал чего угодно — могли не поверить и послать подальше по-рыбацки или, наоборот, как стюардессы давеча, наброситься с расспросами: а какой он в жизни, правда ли это и то?.. — но не полного облома и равнодушия к выданной мной информации. «Ну и что с того? — осведомился чиф. — Нам обосраться и не жить теперь, как говорил в армии наш старшина, — коли ты на дочке Ульянова женишься?..» Я растерянно, жалко осёкся. Зависла в воздухе кают-компании напряжёнка — вперемежку с буро-сизым сигаретно-папиросным дымом. Захотелось выйти и вообще сойти. Но до берега было миль десять.
Тут даёт звонок капитан Иваныч — все бросаются наверх, я следом, ловя себя на мысли, что пытаюсь как-то сгладить, замутить свой позор, хоть и крикнул мне матрос Саня, чтобы отсиделся, бля, и протрезвел, и начинается работа: видя на мониторе гидролокатора стадо рыбы, кэп даёт два звонка, мы бросаем вешку, ещё звонок — вешка пошла, на тысячу двести метров, на длину ваеров, ложатся кухтыля по мыльно-серо-бурым волнам, «Вирай!.. Майнай!..» — лебёдка со скрежетом поднимает снюрревод с глубины, и внезапно мешок выталкивает из воды вблизи борта, так как из-за быстрой смены давлений рыбу раздувает, и снюрревод поднимается, покачиваясь, над кормой, — «Отдай гайтан, бля!.. Да держи конец ты… твою мать!..» — и мы распускаем шворку, треска, минтай, окунь, скаты, крабы с шелестом и грохотом выплескиваются, и, выбрасывая за борт прилов и «мусор», который сразу кавтают появившиеся из тьмы чайки, улов сгребаем в трюм…
Ночью спешим курсом 65 на северо-восток к заветному БМРТ, чтобы сдать рыбу (если не успеем застать на месте или не примут, к утру пойдёт уже вторым сортом, а чуть позже и вообще смывать придётся за борт). Я стою рядом с капитаном Иванычем и слежу за показаниями монитора, расспрашиваю о работе, о жизни: мальчишкой был угнан с оккупированной территории в немецкий концлагерь, где находился в то время генерал Карбышев, ещё незамороженный, потом другой лагерь, где страшно били и чуть не сожгли за укрывательство еврейского мальчика, потом третий, скитания… «А что, Серёга, — говорит Иваныч, — не брешешь, что за дочку самого Ульянова выходишь?» — «Выхожу, — отвечаю не без пафоса. — Женюсь, то бишь». — «Анатолий говорит, п…т журналист, как Троцкий. Я не знаю. Может, мужики мои думают, что зять у Ульянова должен быть какой-то…» — «Какой?» — «Какой-то эдакий… Он сам-то мужик… настоящий, короче. Я слыхал, почти земляк, из соседней Сибири, верно?» — «Верно. Тысячи три-четыре вёрст отсюда родился — рукой подать…» — «Да нет, я не о том. Ты парень, Серё-га, нормальный, не как лектор какой-нибудь, которых засылают лекции читать, бля, про то, как за…сь у нас всё… Со всеми наравне работал, я видал. Но Михаил Ульянов… Михаил Ульянов, — повторяет капитан, вглядываясь в черноту за стеклом рубки, посверкивающую в лунном свете волнами. — Переодеть, гримировать даже не надо, и мог бы, как я, мэрээской командовать. Хотя не, мелковато для него, БМРТ — вот это по нём. Ему веришь. Наш он. Из самой глуби. Ты не обижайся на моих мужиков, Серёга».
Утром шторм совсем стих. Рыбу в последний момент сдали на БМРТ первым сортом, но к причалу шли не прямиком. «Что, Иваныч? — спрашивал я. — У меня вертолёт скоро, к вулканологам должен лететь». — «Успеешь ты к своим вулканщикам, — отвечал капитан, перегоняя „беломорину“ из одного угла рта в другой, пожёвывая стальными зубами; папироса гасла, он снова и снова прикуривал. — Сейчас проверим тут ещё в одной впадинке…» — «Крабы?! — вскричал я, когда увидел поднятый над кормой снюрревод, полный крабов, клешни которых торчали сквозь ячеи во все стороны. — Это ж запрещено». — «Запрещено, — согласился капитан. — Но мы ж не со дна соскабливаем, как япошки в наших водах, — мы бережно, аккуратно, своё ж добро, родимое…» Когда причалили, меня окружила вся команда, с которой ходил двое суток. Лица одутловатые, небритые и настолько дружелюбные, что в первый момент почудилось: навешают-таки люлей, чтоб не слишком выстёбывался. «Ты это, — просипел дракон, протягивая мне трёхлитровую банку с красной икрой и целлофановый пакет с чем-то бело-розовым килограммов на десять. — Не того…» — «Да я и так не того», — отвечал я, едва удерживая в пределах грудной клетки рвущееся наружу сердце, то ли после вчерашнего, то ли… «Мы тебе тут на свадебный стол: икра, крабы». — «Крабы?» — «Да ясно, запрещено, — вступил кандей. — Но только мякоть, — оправдался. — Самый что ни на есть деликатес». «Япошки за него под пули наших погранцов лезут», — пояснил чиф, протягивая мне второй пакет. «Я в курсе», — отвечал я, вконец растерявшись; не оставляло ощущение, что они издеваются, но они были вполне серьёзны и чуть ли не торжественны. «Ты скажи Ульянову, — попросил Дед, — что есть такие на Камчатке рыбаки: Иваныч, Василич, Мефодич, Анатолич, Саня… Простые русские мужики». — «И вот тебе ещё, — протянул мне дракон Мефодич высушенную, будто изящно изогнувшуюся, с большими прозрачными плавниками и выпученными глазами, с открытым ртом рыбину. — Рыба-дракон. В семейной жизни, как японцы говорят, приносит счастье. Ну, бывай, братан!» — по очереди все обняли меня, похлопали по спине, пожелали удачи. «Не забудь сказать Ульянову!» — крикнул вдогонку Саня…