Михаил Ульянов - Марков Сергей Николаевич. Страница 45
— Опять?
— Актёрская профессия всё же очень и очень зависима. Ох, нелегким было это испытание! Сродни монашескому послушанию. И надо было учесть, что Михалков жёстко, порой жестоко, беспощадно относится к приблизительности в решениях и к непрофессиональности их исполнения. Это тоже порог, через который непросто было перешагнуть. У нас ведь в кино, к стыду и сожалению, гораздо чаще слышно «гениально, старик», чем «не верю», «не получается», «фальшиво», «бездарно»…
— А Михалков вам «не верил», как Станиславский?
— Очень часто. Поверхностная, может быть, и подлая похвала сбивает с колеи даже крупных актёров. Покричали ему в мегафон «гениально!», прочёл он две-три хвалебные рецензии и, глядь, заматерел, похож стал на говорящий монумент, уж ничего живого в его творениях не осталось, а ему всё кричат «гениально!», и очень трудно, по себе знаю, не поддаться такому потоку комплиментов. Тёплая, но страшная атмосфера всеобщего захваливания. Но тут, у Михалкова, я, тоже всё-таки человек, артист, что-то к тому времени сделавший, попал в атмосферу творческой Спарты. Где выживает только сильный и крепкий. Или, может быть, Запада, Голливуда, не знаю. Не стони, не уставай, знай текст назубок, смело и с доверием иди на любые пробы и ищи, ищи, ищи единственно верный вариант. Когда же хотелось всё бросить и сыграть как легче, привычнее и понятнее, пойти по проторенной дороге, беспощадный Никита начинал называть всё своими словами…
— Ответить в том же духе не хотелось?
— Ещё как! Но, стиснув зубы, соглашался с ним. И начинались опять бесконечные репетиции. И это было верно. А то появляется у нас каста «неприкасаемых»…
— В Индии это те, к которым нельзя прикасаться. Потому что даже по индийским меркам слишком они грязные. Все в струпьях.
— Я имею в виду мастеров, о которых говорить даже не в критическом, а в сомневающемся тоне не принято. Гении — и всё! Табу какое-то наложено на их имена.
— Пример?
— Смоктуновский, скажем. Большой актёр, замечательный. Никто не спорит. Но река начинает зацветать, если нет хоть мало-мальского течения… А в работе над фильмом «Без свидетелей» было не течение, а бурный поток. Бывало обидно, больно. Но освежающе. Мы с Никитой хотели одновременно выпустить и фильм, и театральную постановку, которую тогда репетировали. Но в театре, узнав про фильм, обиделись, сочли это непатриотичным и неэтичным. Спектакль не вышел. Картина затянулась. Долго шли поиски необычного для меня грима, несвойственной мне манеры поведения. Я всё дальше и дальше уходил от себя и от того, что делал прежде. Сложность была в том, чтобы в экстравагантных, фарсовых ситуациях оставаться человеком, а не паяцем, не скоморохом. Этот тип, главный герой, ведь актёр в жизни — он всё время играет. Играет хорошего человека, играет деятельного, и грает любовь… А мне, актёру, надо этого «актёра в жизни» сыграть — эвона какая задачка стояла передо мною!.. Картина вызвала редкую разноголосицу оценок. На многих зрителей первые же кадры производили странное впечатление: на экране появляется какой-то ёрничающий, подпрыгивающий господинчик с торчащими вперёд зубами, как-то он выламывается, выкручивается, что-то всё время изображает, играет… «Чего это Ульянов так наигрывает? Он что, потерял совесть, стал так развязно играть, так нагличать?..»
— Я помню, в толпе, когда выходили с премьеры в Доме кино, некоторые женщины говорили: «Как на бывшего моего муженька-паскудника похож, а?.. Вот какой на самом деле-то Ульянов, во всей красе открылся, негодяй!..»
— Столько злобы никогда в свой адрес я не получал, как в письмах на фильм «Без свидетелей». И подлецом, и негодяем, и подонком называли… Притом не столько героя моего безымянного, сколько меня лично, Ульянова.
— А знаете, как Михалков в одном из интервью сказал? Работа с Ульяновым — всё равно что резьба по дубу.
— Да?..
Я пожалел, что процитировал Никиту Михалкова.
В рыбалке с лодки ветерана морской авиации на траверзе Валлетты было больше серебристо-золотисто-дымчатой романтики, чем того, что вызывает в мужчинах азарт. Мы погружали леску с крючками и грузилами в воду, насколько хватало длины, и когда нижнее грузило ложилось на каменистое дно, а глубина у скал была около двенадцати метров, наматывали леску на катушку, бесхитростно, не подсекая, просто вытаскивали и, если крючки были пусты, отплывали на другое место. В косяк наши «самодуры» угодили, как пальцем в небо, с седьмой попытки. Удилище в руках Ульянова дёрнулось, выгнулось, выпрямилось, снова выгнулось в дугу, кончик его вонзился в воду, пружинисто вырвался, роняя бриллиантовые на солнце капли… Первым четыре рыбёшки вытащил Ульянов. Стал снимать рыбу с крючков, молча, усердно, но с крючками вырывались малиновые жабры, даже выдавливались рыбьи глаза. Помог ветеран. И у меня начало клевать, вернее, маленькие блестящие рыбёшки, похожие на наших черноморских ставридок, дружно повисали гроздьями на крючках, до тринадцати штук за раз, и вытащить их было непросто, притом под саркастическими взглядами играющих невдалеке дельфинов. Я поглядывал на Ульянова, представляя на его месте своего отца, да любого мужика, и ожидая мальчишеского восторга. Но кроме отрешённой какой-то сосредоточенности (будто на промысле) — ничего. Попадалась кефаль, крохотная макрель, сардинки… Ульянов вытаскивал, снимал их с крючка, вновь отпускал леску… Такая же отрешённость была на его лице, когда собирали грибы на охраняемой территории подмосковной воинской части, куда пригласил нас её командир, поклонник Ульянова-Жукова: сыроежки, лисички, подберёзовики, подосиновики его мало интересовали, оживлялся Михаил Александрович, находя большие белые, которые, как правило, оказывались червивыми, Алла Петровна разрезала их ножом и выбрасывала… И вдруг с неожиданной силой снизу что-то дёрнуло — Ульянов чудом левой рукой успел перехватить на лету уже вырванное из правой руки удилище, с трудом удержав равновесие. Стал вытаскивать. Леска то натягивалась, то провисала. В тёмно-лиловой синеве под дгай-сом мелькнуло что-то крупное, полосатое, но сразу исчезло.
— Тхирджшфиш! — вскрикнул ветеран по-мальтийски (или что-то в этом роде).
Схватка с рыбиной (чем не «Старик и море», подумал я) продолжалась добрых пять минут. Ульянов, упершись ногой в борт, то отпускал леску, то наматывал её на катушку, то вновь отпускал, водил… И всё же рыбина, похожая на катрана, так называемую у нас черноморскую акулу, килограммов на пятнадцать, по мнению ветерана мальтийских ВВС, сорвалась и, вильнув, как водится, хвостом, ушла вглубь Средиземного моря. Ульянов, глухо матюгнувшись, сплюнул. Он почти не обращал внимания на срывавшихся, плюхавшихся за борт маленьких ставридок и кефалек. А из-за большой рыбы расстроился.
— Давай кончать с этой рыбалкой, — приказал по-жуковски. — Пора на теплоход.
— Она всё равно несъедобная, Михаил Александрович… — пытался утешать я тестя, видимо, не на шутку вознамерившегося полакомиться средиземноморским катраном.
— Да при чём здесь… В Америке, помню, у нас с Аллой Петровной хорошая была рыбалка.
— Голубого марлина ловили, агуху, как Хемингуэй?
— Марлина не поймал, врать не буду. Но нечто хемингуэевское почувствовал. Вот таких тунцов ловили! — Он по-рыбацки широко развёл ладони — ветеран рассмеялся, а Михаил Александрович, будто мальчишка, застигнутый за чем-то постыдным, смущённо нахмурился.
Хорошо помню, что в тот момент, когда дгайс причалил к пристани, я почему-то подумал: больше мне с Ульяновым не рыбачить.
…Ульянов дал почитать выдержки из своего двадцатилетней давности, времён работы над «Братьями Карамазовыми», дневника, высказав сомнение, публиковать ли в книге, над которой работает. Пахарь, что скажешь! Великий русский пахарь! Муки и пот творчества в чистом виде. Духовная требовательность к себе на грани подвижничества. И мысль. Философия.
«25 января 1967 г. 3-й съёмочный день.
Продолжение съёмок Лягавого. Страшно хочется скорее посмотреть материал — я не знаю, как сниматься. Страшно наиграть. Вроде внутренне подготовлен к сцене — внутренне подготовлен снять глубже. А начинается мотор, и идёт нажим. Жим от характера, который мне представляется, за характером можно упустить мысль, содержание роли. А за мыслью теряется характер. А впрочем, это всё чепуха! И мысль, и характер едины.