Михаил Ульянов - Марков Сергей Николаевич. Страница 53
— …Володька Этуш рассказывал, — вспомнила Алла Петровна. — Они всей труппой с гастролей прилетели, а я рожала и встречать в аэропорт приехала с маленькой Ленкой в пелёнках. А Михаил Александрович мечтал о ребёнке! Как он мечтал!.. И вот спускаются они по трапу, а я в толпе поднимаю Ленку, показываю издалека — и тут как брызнут у него слёзы, Этуш поразился…
«Когда мы только познакомились с Ульяновым, он был… шикарный! — вспоминала Елена Аросева, актриса Омского академического театра драмы. — У него в глазах такой мужик! Мачо! Но не конфетный, не рекламный мачо. Так взглянет — можешь содрогнуться. Мужской взгляд был. Он вообще был настоящий мужчина. Бесполое искусство он вообще не признавал».
«В киноэпопее „Освобождение“ играли все лучшие мужчины СССР, — рассказывала Гиляра Озерова, художник по костюмам, супруга режиссёра „Освобождения“ Юрия Озерова. — Без исключения. Но Ульянов — особая статья, он, неулыбчивый, весь в себе, приходил, а мои помощницы отталкивали друг друга, чуть ли не дрались за то, кто будет его гримировать, помогать с костюмом… А какая мощь была, просто повисала в воздухе — когда он появлялся на площадке, не надо было кричать режиссёру, все сразу замолкали… Когда Юра умер, ни в одной моей просьбе Михаил Александрович мне не отказал… Все лучшие черты мужчины в нём, Ульянове, — мужество, сдержанность, нежность…»
Но сделал он себя, конечно, сам, как говорят англичане.
Ульянов вёл в отрочестве дневник.
«А всё-таки ты, Мишка, мало знаешь, ох как мало. Нужно больше заниматься собой, а иначе будет трудно».
«Последние месяцы в душе копошится какой-то червяк, нет веры в себя».
«Неудовлетворён собой от волос до пяток».
«Вот речь тебе, Миша, нужно развивать, и очень тщательно. А то она у тебя сухая, неяркая, и много неправильностей в произношении».
«Вчера вечером М. М. Иловайский сказал: „Искусство — самая жестокая вещь“. Да, он прав, и я с ним вполне согласен. Сколько нужно знать, и иметь, и уметь, чтобы стать хорошим актёром… Недоволен собой страшным образом. Работай, Миша, сколько хватит сил, энергии и умения. Какое это трудное, очень трудное и благородное дело — театр!»
«Готовлюсь к экзаменам. Нахожусь в таких сомнениях — как я читаю. Вдруг хуже всех?!»
А вот из дневника 37-летнего Ульянова, времён «Председателя», впоследствии получившего главную в стране Ленинскую премию.
«Приступил к работе. Роль Трубникова — секрет за семью замками. Темперамент, необычный взгляд на жизнь, оптимизм, настырность, жизненная воля, неожиданность, нахрап, несгибаемость характера — всё надо искать. Всё для меня задачи».
«Снимают общие планы. Образ Егора туманный, зыбкий. Вроде и чувствуется и тут же уплывает.
Сейчас ищем внешний вид. Волосы вытравливаем до седины. А получится ли седина, чёрт её знает. Мешает своё лицо. Это не Трубников. Сегодня на базаре вроде нашёл „Трубникова“, но глаза потухшие. Кстати, ища в толпе его глаза, я столкнулся с тем, что почти нет глаз острых, цепких, въедливых. Трубников народен в самом прекрасном смысле этого слова. Одежда, лицо и манеры нужны такие, чтобы совершенно не чувствовалось актёра».
«Сегодня мой первый съёмочный день. Меня давит роль. Всё кажется, что её надо играть особенно. Образ выписан Нагибиным великолепно. Это причудливый характер. Значит, надо играть характерно. Начинаю играть характерность, идёт игра в самом дурном смысле. Сняли две сцены. Иногда вроде цепляюсь за ощущение образа, а потом опять туман. Конечно, это должен быть образ со вторым планом, чтобы читалось больше и шире, чем говорится в тексте».
«Сегодня снимали сцену с Валежиным. Сняли первую часть. А после съёмки смотрели материал — сцену с Семёном, когда он выгоняет Егора из дома. Впечатление очень плохое. Снято всё мелко, серо и невыразительно. Надо добиваться, чтобы пересняли, иначе тема — вражда братьев — пропадает в картине. И вообще, просмотрев сегодняшний материал и поговорив с Лапиковым, я ещё раз убедился, что надо бояться поверхностности и приблизительности игры и решения сцен. Я не доигрываю до глубины Егора… А ведь этой ролью, этой картиной можно копнуть такие пласты, что дух захватить должно. А мы, по-моему, не пашем, а ковыряем».
«…Лоб, лоб, лоб — и вся система нашей работы. Как много возможностей упускаем, многих граней не касаемся, обедняем образ. Не хватает таланта всё сделать. От сих до сих работаем…»
«Меня охватывает отчаяние. Я недотягиваю роль, а что делать — не знаю… Приниженный, заземлённый, скучный реализм, правдивость, которая уже надоела. Нужны обобщения, нужна страсть, нужен темперамент, нужна философия. А идёт только правдочка…»
«Сегодня смотрел материал павильонов, снимавшихся в Риге. Впечатление удручающее. Ничего от образа, каким я его себе представлял, нет… Глаза тусклые, невыразительные, всё время с грустью. Недобираю я роль Егора Трубникова по его существу. Я просто Ульянов с белой головой».
«Совсем заиграл роль. Ничего не могу придумать нового. Если в картине не будет юмора, то картина пропала. Невозможно выдержать три часа на экране одну муку и трагедию…»
«…Когда озвучил весь материал, понял, что чуда не произошло. Я не поднялся выше крепкого среднего уровня…»
Глава двенадцатая
Рано утром проснулся от шороха волн, крика чаек и приглушённо-ватных звуков просыпающегося города. В иллюминатор вместе с лёгкой прохладой тянуло ароматом пиний, свежей рыбы, водорослей, пеньки, тёплой отработанной солярки… Я лежал с закрытыми глазами. Сквозь веки угадывались солнечные блики от волн на потолке каюты. Я лежал, ни о чём не думая. И испытывал счастье. Абсолютное. В жизни человека всего несколько раз такое бывает: может быть, пять или десять, но, думаю, не больше дюжины. Я физически ощущал счастье. Именно утром в пятницу. Впереди была суббота, а в воскресенье должно было всё кончиться. Оставались считаные дни… часы… Не ограниченным во времени счастье — к счастью — не бывает. Как и жизнь. Прекрасна жизнь, потому что она конечна, сказал как-то у нас на даче в Ларёве Святослав Фёдоров (именно в тот день поделившийся с Ульяновым своей мечтой о вертолёте, на котором разобьётся)…
А уж коли забежал вперёд, скажу, что я тогда там, рано утром в стамбульском порту, не понимал: это было и первым настоящим искушением. И надо было, надо было вспомнить: «Отойди от меня, сатана!» Но не вспомнил. Не подумал. Казалось, так и будет и ещё не раз проснусь я под скрип мачт, крик чаек, шорох волн… Ведь не может же всё это взять и уйти в никуда…
Чехов говорил: вот жив Толстой — мы все как за каменной стеной, умрёт — стена разрушится. Ульянов ещё был жив и здоров, а моя стена разрушилась. В неге, под сенью струй, в прекраснодушной душевной и духовной полудрёме, я оказался не готов к 1990-м (их «свинцовым мерзостям», вынужденному исходу народа из одной страны в другую)…
Экскурсия началась с Атмейдана — когда-то всемирно известного ипподрома Византии. Представить, что здесь творилось полторы тысячи лет назад, трудно, глядя на пыльный асфальт, клумбы с цветами, памятники, стоящие в глубоких ямах, обнесённых решётками…
— …Ипподром мог вместить сто тысяч человек, — говорил экскурсовод. — Вот там, со стороны Святой Софии, размещались императорская трибуна и ложи для сановников и сенаторов. Здесь стояло множество замечательных скульптур: колоссальный Геракл работы Лисиппа, Адам и Ева, умирающий бык, статуи императоров… А теперь, пожалуйста, к Святой Софии.
«Айя-София, честно признаюсь, душу мою не тронула и не потрясла, — записал я тогда, — хотя размеры, инженерная мысль впечатляют. Воздвигнут храм в честь победы Велизария, уничтожившего сорок тысяч восставших против императора Юстиниана жителей города…27 декабря 537 года Айя-София была торжественно освящена. „Слава Всевышнему, который счёл меня достойным выполнить столь великое дело! — воскликнул Юстиниан, войдя в храм. — О Соломон, я победил тебя!“ София превосходила храм Соломона в Иерусалиме, долгое время она считалась крупнейшим и богатейшим собором в христианском мире. Построенная на крови, множество раз Айя-София кровью омывалась. Справа от амвона на мраморной плите я видел отпечаток человеческой руки — руки султана Мехмета II, въехавшего сюда в день взятия Константинополя на лошади по трупам христиан. От пола до отпечатка больше пяти метров. Когда-то стены были покрыты великолепной мозаикой, картинами, но турки, переделывая собор в мечеть, замазали произведения византийских художников слоем извести. „Не знаю путешественника, — писал Бунин, — не укорившего турок за то, что они оголили храм, лишили его изваяний, картин, мозаик“».