Мои воспоминания (в 3-х томах) - Волконский Сергей. Страница 151

   Так, я его позвал и сказал, что необходимо, чтобы это дело было прикончено: может распространиться по всему имению, мало ли что может разгореться, может огласиться и до города дойти, еще меня к ответственности притянут. Что же делать, пришлось к этому "личному" доводу прибегнуть. Он как-то решительно ударил кулаком по воздуху и сказал: "устрою", пошел. Через четверть часа все уже знали радостную новость: Богуслав подошел к русскому Францу с протянутой рукой, и русский Франц протянул руку Богуславу. Редко испытал я такое впечатление разряженной атмосферы; стояло ликование, все друг друга поздравляли. Богуслава, однако, перевели на хутор. Он был забияка, и там что-то случилось такое, что его отправили в город. Он был назначен в работники к дальнему соседу нашему Хренникову, но и там что-то произошло; по крайней мере я получил из Борисоглебска немецкое письмо, смотрю подпись -- Богуслав: он сидел в тюрьме и взывал к моему заступничеству...

   Я думаю, что пленным нашим, насколько это вообще совместимо с неволей, жилось не так уж тяжело. Я давал им немецкие и итальянские книги из своей библиотеки. Наибольшим успехом пользовались роман Эберса "Homo Sum" ("Я человек") и немецкий перевод моих американских лекций о русской истории и русской литературе; последняя книга пошла даже по хуторам... На второй год, как я уже упоминал, была отслужена в большой зале моего "молочного дома" обедня по католическому обряду; многие причащались. После обедни был для них чай с баранками. Когда была в той же зале елка, пленным было сказано, что если хотят прийти на русский праздник, то могут прийти. Пришли все жившие при усадьбе, человек тридцать. Когда кончилась программа этого празднества -- раздача подарков, пение и чтение, -- вижу, пленные выстраиваются в ряд и Франц Климек выступает с чтением адреса на польском языке, в котором выражается благодарность за то, что забота о них распространяется не только на материальные их нужды, но и на духовные потребности. Адрес в разрисованной папке я хранил, пока вообще мог что-нибудь хранить. Я ответил им, что рад делать сколько могу в пределах права и закона, но делаю это с особой охотой потому, что знаю, что они пишут домой и что добрый отзыв с их стороны, надеюсь, повлияет и на положение тех из наших пленных в Германии и Австрии, которые находятся там в подобных же условиях.

   Да, пленные внесли в нашу жизнь нечто очень новое, совсем не русское, а вместе с тем совсем человеческое. Для наших эта совместная жизнь и товарищество в работе могли бы быть источником воспитательного подъема, если бы уже тогда не клонилась наша жизнь к пресечению всяких воспитательных путей. Все зачатки воспитательные были снесены насмарку, все выворочено корнями наружу и уже начинало вянуть, сохнуть и гнить под губительным ветром хулиганского попустительства. Это ясно проступало, когда возвращались наши пленные оттуда, из заграницы. В их раскрывавшихся глазах читались и изумление и ужас. Один сказал, что если бы он знал, то не вернулся бы; другой сказал, что он предвидел, но вернулся только потому, что дома семья. Мой бывший раненый Минашкин из Рязанской губернии писал, что его выбрали председателем волостного комитета. Немножко забегаю вперед, -- это было во время Временного правительства, но ведь в жизни все, даже то, что происходит сразу, готовится издалека. Так вот, писал мне Минашкин, что он выбран председателем. Я ответил, что не пропала, значит, деревня русская, когда таких людей, как он, умеют ценить. Через три месяца уже получаю письмо, что он не может работать -- он не узнает людей: "И что это сталось с нашим русским человеком?.."

   В августе 1916 года я был очень болен и в конце октября поехал в Крым. В Ялте я нашел моего племянника Михаила, сына моего брата Петра. Мы жили в гостинице "Елена". Я был рад с ним встретиться и пожить вместе. Он отличный музыкант и хорошо поет; хороший баритон, но главное, что его отличает от стольких певцов, -- восхитительное произношение, равно прекрасное на четырех языках. Он давал концерты, я ему аккомпанировал. Успех его был большой, и, что особенно ценно, среди артистов он пользовался уважением и признанием; такая певица, как Ян-Рубан, участвовала в его концертах. Он много учился в Милане у известного Ванцо. Теперь он поет в Сербии "Евгения Онегина" по-сербски...

   Мы жили приятно. Война, по крайней мере в те месяцы, что я там провел, своим крылом не задевала южного берега. Мы видали наших друзей Извольских, о которых писал в другом месте, и хорошего знатока музыки, гостеприимного хозяина, барона Нолькена, жившего на красивой даче Капниста. Жизнь протекала еще в тех приятных условиях довольства и беззаботности, которые народ впоследствии окрестил именем "мирное время". Одно могу только отметить: за мое пребывание в кофейне Флорана сладкие пирожки поднялись в цене на пятачок...

   Среди этого безоблачного неба вдруг удар грома. Входит ко мне племянник, запыхавшийся: "Распутина убили!" Конечно, ни одно известие не могло бы произвести того уличного волнения, которое охватило маленькую Ялту. Никакое правительственное распоряжение, ни военная победа не способны так задеть обывателя, как известие личного характера, да к тому же преступление, да к тому же еще и со скандалом. Маленькая Ялта была неузнаваема; люди сновали, газетчики кричали; да и погода была грязная, и на улице была "распутица". Нездоровое любопытство разгоралось; газетными вестями не удовлетворялись. Говорят, в Петербурге, где уже начинал ощущаться недостаток продовольствия, кто-то выразился: "Все требуют хлеба и подробностей". С неделю продолжалось нервное возбуждение, но и оно улеглось, тем более что газеты получили приказание выбрать другие темы разговоров.

   А тем было достаточно помимо распутинского соблазна и даже помимо войны. Дума поднималась и вздувалась, как нарыв, Милюков в своих речах срывал неприкосновенные завесы, требования гласности и ответственности становились все громче и настойчивее, обвинения восходили и не останавливались перед венценосной главой, в то время как министры летели "чехардой" и расстояние между взлетом и падением все уменьшалось... Жуткое чувство обнимало, уже давно было ясно, что идет к концу, уже давно ощущалось, что должен рушиться тот порядок, в котором мы жили, или, вернее, тот порядок, который привел к беспорядку, в котором мы жили. Но каков будет конец? Какую форму примет он?..

   В жутких предчувствиях проходили ялтинские дни. Была половина февраля. Я решил ехать домой. Друзья мои удерживали меня: "Можно ли уезжать от крымской весны? Ведь теперь начинается самое лучшее, розы, глицинии?" Хорошо помню, что я сказал: "Наступает такое время, когда каждый должен быть на своем месте"... И в этом я не ошибался. Было ли действительно мое место в Павловке, на это я и сейчас затрудняюсь ответить определенно. Но тогда я в этом не сомневался.

   Числа двадцатого был в Борисоглебске и, приехав, узнал, что на другой день земское собрание. Отбыл собрание и поехал домой. Через два дня после приезда -- телефон из конторы и передают мне: отречение государя. Не замедлил последовать отказ Михаила Александровича. Старый порядок кончился, он кончился в своем беспорядке...

   Наступило мартовское ликование. Люди встречались, обнимались, поздравляли, предсказывали... В это время произошли земские собрания: выход старой управы, выборы новой, эсеровской. На одном из этих собраний произошел инцидент, который для меня мог разыграться неприятно. Говорили о принятии мер для безопасности уезда. Разные предложения. Вдруг голос из рядов: "Убрать немца из Павлодарской волости". Другими словами: барона Медема. Председательствующий, нотариус Арсений Кузьмич Дологов, оставляет выкрик без ответа; переходят к другому. Новый возглас:

   -- А вот осталось без ответа заявление относительно немца в Павлодарской волости.

   -- Да ведь это, -- говорит председатель, -- частное дело... А может быть, князь Волконский нам скажет, что он насчет этого думает?