Мои воспоминания (в 3-х томах) - Волконский Сергей. Страница 161
-- Знаем мы этих октябристов. Содрать.
-- Ведь это же первые революционеры.
-- Оставить... А это что за генерал? (указывая на портрет Николая I работы Дау).
-- Это?.. Это Дау.
-- А, ну Дау так Дау. Пусть висит.
Когда попался в руки алфавитный список собственных имен, встречающихся в сибирских письмах моей бабушки за годы от 1827-го до 1855-го, было произнесено: "Ведь вот сколько имен, а ни у кого из них еще не было обыска..."
У меня было несколько интересных автографов. Для того чтобы как-нибудь обратить внимание Москвы на то, что у меня в Борисоглебске есть все-таки вещи, заслуживающие сбережения, Елена Николаевна отобрала два автографа и, передавая их чекисту, сказала: "Эти два документа исторические, эти документы, один за подписью Бонапарта, -- приказ о реквизиции кораблей в Венеции, другой -- о реквизиции во Франции телег и лошадей за подписью не более, не менее, как Робеспьера"... Было ли это исполнено, мы не знали. Но через полтора года в Москве кто-то из работавших в архивах говорит мне:
-- А у вас в деревне интересный архив был.
-- Почему вы думаете?
-- Да как же: автограф Робеспьера, Бонапарта...
-- Как вы знаете?
-- Да Ленин нам препроводил -- из вашего архива в Борисоглебске.
Значит, совет был исполнен. Но на судьбу оставшихся вещей это не имело влияния. Через несколько месяцев я узнал, что Борисоглебская чрезвычайка получила от Ленина благодарность за бережное отношение к историческим ценностям. Только и всего... Что я здесь рассказываю, происходило уже после меня. Возвращаюсь к последним дням моего в Борисоглебске пребывания.
5 мая вечером я сидел у моих добрых знакомых и по просьбе хозяйки играл на разбитом ее пианино. Было половина одиннадцатого, и помню, что по просьбе хозяйки же играл я "Aufenthalt" Шуберта. Входит Елена Николаевна и говорит: "Вам надо уезжать". Оказывается, чрезвычайная комиссия приходила в дом; искали меня для расстрела. Любопытный допрос.
-- Где бывший князь Волконский?
-- Уехал под Москву.
-- Когда?
-- Первого числа.
-- Дайте ответственную расписку, что это правда.
-- С удовольствием.
-- Ну, все-таки мы дадим знать по уезду о задержании бежавшего бывшего князя Волконского. Кто он такой? Генерал? Военный?
-- Нет.
-- Царский чиновник?
-- Нет.
-- Так кто же он?
-- Бывший князь Волконский, литератор.
-- Литератор? Да? Где же он пишет?
-- Где -- довольно трудно сказать, а книги вот здесь есть; можете посмотреть.
-- Где его комната?
-- У него нет комнаты.
-- Где он спит?
-- В этой комнате.
-- Где его кровать?
-- У него нет кровати.
-- На чем же он спит?
-- Вот на этом диване.
-- Где его письменный стол?
-- У него нет письменного стола.
-- Где же его бумаги?
-- Что есть, то под этим столом.
-- Где его револьвер?
-- У него нет револьвера и никогда не было; да и стрелять он не умеет.
-- Ну как же! Когда понадобится, отлично подстрелит кого надо... Что в этих сундуках?
-- Зимние вещи, подушки, одеяла...
-- А где спрятаны пулеметы?
-- В доме их никто не имеет и не прятал, но вы можете искать.
-- Что вы делали, когда мы пришли?
-- Книжку читала.
-- Какую?
-- Стихи Бодлера.
-- Покажите... Иностранная...
Так продолжалось в течение пяти часов: вопросы, обыск и все вперемежку с ругательствами. Прислуга трепетала; русский Франц лепетал и заикался...
"Вам надо уезжать".
После этого я ушел к моей старушке мещанке, чтоб уже не выходить от нее. Только было решено, что на другой день вечером, в десять часов, мне выйти на мост, -- мне принесут платье, чтобы переодеться.
Вечером я вышел. Деревянный мостик через сухой овражек, или, как у нас говорят, буерак, лежал в луне. Пылью дышал сухой воздух; тополя не трепетали... Мне передали солдатскую шинель и фуражку. На другое утро в четыре часа пришел Иван Кузьмич Краснобаев. С котомкой платья и котомкой белья, напутствуемые пожеланиями и булками старушки, мы вышли. У нее остались кое-какие мои рукописи и пишущая машинка. Она их после моего отъезда закопала в землю и через два года прислала в Москву. Машинка была совсем ржавая, а рукописи, когда я их развернул, рассыпались в моих руках... В двух верстах от города должен был ожидать нас верный человек с телегой. Мы пошли. Улица пересекала железнодорожное полотно. На полотне стоял часовой, он "товарища" не окликнул... У последних изб города на бревнах сидели, ожидая нашего прохода, Елена Николаевна и тот добрый приятель, который снабдил меня солдатской шинелью. Мы мельком простились и прошли дальше...
С южной стороны под Борисоглебском пески; идти не совсем легко. Солнце начинало греть -- вставал яркий, жаркий день... Наконец стала видна телега. Мы сели и развалились. До села Поворина двадцать верст; там имели у кого отдохнуть, было письмо, а до станции оттуда восемь верст. С южной стороны под Борисоглебском, за песками, начинается широкое займище -- так у нас называются пойменные места: тут слияние Вороны с Хопром; весной и осенью непролазно топко, а летом сухо, колко, тряско. Из гати хворост торчит, на мостках дырявые доски подпрыгивают... Вода в затонах рябится и серебрится. Взлетает чибис с хохолком, крылья подбиты и две лапки еще висят -- не успел подобрать... Река все ближе; пошли камыши... Нет-нет дыхнет болотной прохладой. А сверху печет. Телега стучит и толкается; сено колется и пахнет... Тихо в мире, грозно на душе...
И куда не обернешься,
Только небо да камыш...
ГЛАВА 14
Озверение
Я знал, что я осуществлял кроме бегства от людей еще и бегство из природы; путешествие в Поворино было последним с ней соприкосновением; волна революции выкидывала меня вон, после этого я три с половиной года провел на городской мостовой: булыжник, пыль, асфальт. Три с половиной года не видал, как хлеб растет, и часто думал: увижу ли когда?..
Мои друзья Охотниковы жили на Дворянской улице. В Тамбове, как, вероятно, и во всех других городах, новые названия улиц только на дощечках значились и все "Советские" продолжали называться "Дворянскими".
Михаил Михайлович Охотников был много лет председателем управы в Усмани и был одним из редких, которых революция переизбрала. Он был женат на дочери писателя Потапенко, Дионисии Игнатьевне. Бежав из имения, они осели в Тамбове.
Я застал атмосферу нашу же, борисоглебскую, но, пожалуй, в более острой форме; напряжение чувствовалось сильней. В губернском городе представителей дворянства, помещиков, профессоров, учителей гораздо больше, чем в уездном, и потому большевистские расправы занимали, в то время по крайней мере, больше места в губернской жизни, чем в уездной; масштаб их был шире, имена расстрелянных не сходили с уст. И ужасные подробности!
Кто-то лесом проходил и видел несколько трупов недавно расстрелянных; лежали в куче, а один не был добит и, лежа лицом к земле, рукой судорожно ерзал по груди, все крестился, крестился...
Один мой знакомый восемь месяцев сидел в ужасающих условиях; заболел сыпным тифом; сестра приехала из Москвы, чтобы ходить за ним. За два часа до его смерти пришли объявить, что, по отсутствии улик, он свободен... Говорили тогда в Тамбове, что приговоренным предлагалось перед смертью выразить желание, -- это желание исполнялось. Некий Загряжский попросил бутылку шампанского. Когда принесли, налил себе стакан и выпил за возрождение России и гибель ее врагов...
Дом Охотниковых был как раз против того дома, в котором помещался "Контррев", та же чрезвычайка. Это соседство однажды оказалось малоприятным. Первые дни июля ознаменовались попыткой свержения большевиков. Ночью мы были разбужены залпами ружей и треском пулеметов. Дом наш был деревянный, и пули легко могли пробить, не говоря об окнах. Обитатели все собрались на лестницу, которая в середине дома занимала как бы колодезь, из кирпича построенный. Перестрелка, дробная, густая, продолжалась всю ночь; несчастий в доме не было, настроение на лестнице царило веселое, девочки Охотниковы хохотали до упаду... На другое утро Тамбов узнал о падении большевиков. В следующую ночь, уже с гораздо меньшей тратой выстрелов, большевики вернули отобранную было власть. Впоследствии тамбовцы прозвали это -- "недоворот".