Мои воспоминания (в 3-х томах) - Волконский Сергей. Страница 54

   Мы сидели на балконе, говорили о пустяках. И не думал я в ту минуту, что через несколько недель начнутся события, которые захватят и ее в свой страшный ураган, что этому нежному существу предстоит пройти через величайшие испытания и стойкость, с какой она их перенесет, заслужит любовь своего народа и удивление всего мира... Мы говорили о том о сем, также о Далькрозе, который дал в Брюсселе, во дворце, демонстрацию со своими ученицами, и дети королевы принимали участие в уроке. Мы говорили о том о сем, но над озером гудел аэроплан...

   Я ничего не слышал о моей приятельнице графине Шимэ за все эти годы, но знаю ее как прекрасный характер с высоким понятием о долге и преданности. За всю войну и дальше я видел пред собой образ этих двух женщин, связанных столь тесными узами высокой дружбы. Одна -- нежная, готовая приять всякий крест ради своего народа; другая -- сильная, оберегающая ее для детей ее, для ее народа, для ее славы. Мысленно видел их в окопах, в дыму, на пепелищах; видел их склоняющимися над ранеными и над ними развевающиеся знамена...

   Мы сидели на балконе, пили чай. Но я видел перед собой два замечательных характера. Королева, по праву решающая, приказывающая, была как ребенок, готовый следовать велениям высших сил; подруга, по обязанности послушная, была скрытая оберегательница, незаметная советчица. И в которой было уважение, в которой была благодарность? В обеих -- и то и другое...

   Как крепко натянутый шелк, лоснилась гладь голубого озера; жарко было на балконе под опущенной парусиной. Гудел аэроплан...

   Вот мои воспоминания о некоторых из коронованных особ, с которыми встречался. Вспоминается мне одна моя старая тетушка, княгиня Елена Павловна Кочубей, сестра моей бабушки. Она была во время Александра III обер-гофмейстериной: очень любила все придворное, прямо можно сказать, дышала титулованным воздухом. Однажды, прощаясь с моей сестрой, с которой они провели вместе несколько месяцев в Риме и в Германии, она сказала: "Итак, моя милая, ты, значит, видела Папу, королеву Ольгу и императрицу Августу. Знаешь, что для первого путешествия это уже очень недурно". Кто чего ищет в путешествии. Я не искал, но, когда случалось, с интересом изучал всякий "человеческий документ", попадавшийся на пути моих странствий.

ГЛАВА 4

Старый медальон

   Как-то раз в 1889 году обедал в гостинице за табльдотом. Входят в столовую две старые англичанки; одна, высокая, худощавая, шла впереди, надменно глядя поверх людей; другая, маленькая, одутловатая, следовала за ней, боязливая, скромная.

   -- Посмотрите на эту парочку, -- сказал я моей соседке.

   -- Что вы думаете, они вкусили сладость жизни? -- спросила она с лукавым взглядом.

   -- Я думаю, маленькая вкусила, и оттого на ней печать смущения.

   Почему-то стал думать о моих "сестрах"; целая история сложилась в голове; но никогда образы не определялись со сколько-нибудь осязательной точностью. В 1894 году, возвращаясь из кругосветного путешествия, остановился в Константинополе, где видал часто приятеля моего, бывшего товарища по университету, Алексея Александровича Смирнова. Он мило писал стихи, иногда рассказы; имел успех красивый рассказ из византийской истории "Склирена". Так это за ним и осталось; когда спрашивали, какой Смирнов, говорили: "Склирена". Однажды за завтраком в турецком ресторане в Стамбуле я рассказал ему эпизод моих двух сестер, как они у меня в голове обрисовались.

   -- Что же ты не напишешь?

   -- Никогда таких вещей не писал, не знаю, как взяться.

   -- Уступи мне, я напишу.

   -- Пиши, но оставляю за собою право тоже написать.

   -- Ну, отлично, -- конкурс.

   Когда вернулся в Петербург, получил письмо от Смирнова: "Сестры" начаты и пишутся легко. Это меня подзадорило; сел за работу и в две недели написал. Рассказ был напечатан в декабрьском номере "Вестника Европы" за 1894 год.

   Смирнов свою повесть перенес на русские нравы (моя протекает во Франции); она была напечатана в "Русском вестнике" много позднее, с объяснительным вступлением, в котором, не называя меня, он отклонял от себя авторство замысла. Привожу здесь этот мой единственный опыт в беллетристике. Знаю, что он юн, в нем все недостатки, свойственные этому преимуществу. Но, во-первых, он слился с моими странствиями; во-вторых, мне казался он интересен как пример развития литературного вымысла из ничтожного реального случая.

   В лавочке мадам Омэр было жарко, почти душно. Длинные лучи заходящего солнца проникали сквозь грязное стекло и, пронизав насквозь кровавые листки стоящих на подоконнике колеусов, вливались в комнату, скользя по груде всякой рухляди и поломанного домашнего скарба. Мухи, обезумелые, бились об окно, и в затхлой комнате стояло знойное жужжанье.

   Антикварная лавочка в провинциальном захолустье имеет особенно притягательную силу: сюда еще не проникал хищный, но холодный взор комиссионера-оценщика; хозяин устанавливает цены на самых невероятных началах, часто противоречащих всякому историческому или художественному мерилу, и так называемый "случай", который в глазах истинного любителя удесятеряет ценность самого ценного предмета, возможен здесь чаще, чем за зеркальными стеклами столичного антиквара. Вот почему, попав на несколько недель в глухой городок Нижних Пиренеев, я почувствовал сильный прилив знакомых вожделений, когда на второй же день приезда увидел вывеску: "Curiosites". Прикрыв свою художественную алчность личиною скучающего туриста, я перешагнул через порог лавочки Омэр.

   Тучная хозяйка, с очками на самом кончике носа, вязала, сидя за прилавком, и через чулок и очки читала трепаную книгу; мой приход не прервал ни того, ни другого из ее занятий; она лишь на секунду подняла глаза и, глянув на меня сверх очков, снова уткнулась в засаленные страницы. Я осмотрелся и скоро убедился, что моей алчности не на чем разыграться: лавочка была из тех, где вещи старые, но не старинные. Из всего сваленного здесь хлама мало что восходило далее тридцатых годов и эпохи Людовика-Филиппа. Большинство же вызывало в памяти то ужасное время середины нынешнего столетия, когда убранство жилищ представляло какой-то нескладный выкидыш от скрещивания "готики" с "империей". Я собирался уходить, когда из небольшой витрины, среди старых брошек, колец и т. п. драгоценностей, мне бросился в глаза медальон: тончайшей работы миниатюра изображала женскую головку в высокой пудреной прическе; золотой ободок вокруг портрета заканчивался вычурной раковиной над головою пудреной красавицы.

   Как противоречив иногда бывает дух времени с тем впечатлением, которое производят на нас оставшиеся от того же времени произведения искусства! Не странно ли, что таким тонким, нежным благоуханием веет от всех предметов, в которых дошла до нас смрадная эпоха Людовика XV?

   Я открыл витрину, робко глянув на хозяйку: она меняла спицу, и по ее сосредоточенному спокойствию я понял, что в ее глазах я был посетитель не из подозрительных. Я вынул миниатюру -- она была поразительно хороша, и с одной стороны как будто можно было различить подпись. В лавочке начинало темнеть, и я со своей находкой вышел на порог. Только направил было медальон в свет последних солнечных лучей, как на него надвинулась густая тень: кто-то подошел ко мне. Я поднял глаза: в широкополой шляпе передо мной стояла длинная фигура моего приятеля, старого нотариуса, по приглашению которого я, собственно, приехал в этот городок.

   -- Ага, вот вас что занимает! -- воскликнул он, не отвечая на мое приветствие. -- Медальон Кастель дю Пик!

   -- Как вы сказали? Медальон...

   -- Кастель дю Пик.

   -- Никогда не слыхал такого художника.

   -- Это не художника имя, а тех, кому медальон принадлежал.

   -- Интересная вещица.