Восстание элит и предательство демократии - Лэш Кристофер. Страница 20

Если такие выражения, как "популизм" и "община", сегодня вы­пукло выступают в современном политическом дискурсе, то это по­тому, что идеология Просвещения, будучи подвергнута нападкам из самых разных источников, многое потеряла из своей привлекатель­ности. Притязания на универсальность разума оказались универсаль­но сомнительными. Надежды на систему ценностей, которая пре­восходила бы особость сословия, национальности, религии и расы, уже не внушают большой веры. Разум и этика Просвещения все более видятся ширмами власти, и перспектива того, что миром мо­жет править разум, представляется более отдаленной, чем когда бы то ни было, начиная с 18-го века. Возникновение гражданина мира прообраза будущего человечества, согласно философам Просвеще­ния, – не столь уж очевидно. У мае есть некий всеобщий рынок, но его существование не влечет за собой тех цинилизующих результа­тов, что столь уверенно ожидались Юмом и Вольтером. Вместо того, чтобы породить новое понимание общности интересов и наклонно­стей – основополагающей одинаковости человеческих существ по­всюду — общемировой рынок, похоже, обострил сознание этничес­ких и национальных различий. Единообразие рынка идет рука об руку с раздробленностью культуры.

Угасание Просвещения политически сказывается в угасании либерализма, во многих отношениях – самого привлекательного пло­да Просвещения и носителя его лучших чаяний. Несмотря на все перестановки и превращения в либеральной идеологии, две ее глав­ные характеристики удерживались на протяжении всех лет: ее при­верженность прогрессу и ее вера в то, что либеральное государство сможет обойтись без гражданской доблести. Эти две идеи связыва­лись в логическую цепочку, имеющую в качестве предпосылки то, что капитализм дал каждому основания стремиться к уровню благо­состояния, ранее доступному только богатым. Впредь люди будут посвящать себя своему собственному делу, уменьшая необходи­мость в правлении ими, каковое сможет более-менее осуществлять­ся само собой. Именно идея прогресса сделала возможным пола­гать, что общества, благословленные материальным изобилием, смогут обойтись без активного участия граждан в управлении. В свете последствий американской революции либералы начали при­водить аргументы – против прежнего взгляда, что "добродетель, свя­занная с публичной жизнью, есть единственное основание для осно­вания республики", пользуясь выражением Джона Адамса, – за то, что надлежащая система конституционных взаимозависимости и вза­имоограничения "сделает выгодным даже для недобропорядочных людей способствовать общему благу", как выразился Джеймс Уил-сон. По мнению Джона Тейлора, "стяжательское общество сможет создать правление, способное защитить его от стяжательства его чле-ИОВ"," посредством корысти" завербовав "порок … на сторону доб-родетели".Следуя доводам Тейлора, первооснова добронравия за­ложена п "принципах правления", а не в "бренных качествах челове-в< кнч особей". Установления и "законы общества могут быть осно-МНЫни ноПродетели, даже если особи, составляющие его, будут Нарочными",Парадокса добродетельного общества, основанного на пороч­ных индивидуумах, сколь бы ни приемлемого в теории, никогда с особой последовательностью не придерживались на практике. В об­ласти личной порядочности либералы принимали за само собой ра­зумеющееся куда больше того, чем готовы были признать. Даже се­годня либералы, которые придерживаются этого уничижительного взгляда на гражданственность, тайком вкладывают определенную дозу гражданственности в самые стыки своей идеологии свободного рын­ка. Сам Милтон Фридман признает, что либеральное общество тре­бует "минимальной степени образованности и знания" наряду с "по­всеместным приятием некой общей системы ценностей". Не очевид­но, что наше общество может удовлетворить хотя бы этим мини­мальным условиям, судя по тому, как ныне обстоят дела, но, во вся­ком случае, очевидно было всегда, что либеральному обществу тре­буется больше гражданской доблести, нежели Фридман ему отводит. Система, всем весом опирающаяся на понятие о правах, предполага­ет человеческих особей, которые уважают права других, хотя бы толь­ко потому, что ожидают от других в ответ уважения их собственных прав. Рынок сам по себе, будучи главным установлением либераль­ного общества, предполагает, по самой крайней мере, расчетливых, с наметанным глазом, трезвомыслящих индивидов – совершенный образец рационального выбора. Он предполагает не просто своеко­рыстие, но просвещенное своекорыстие. В этом была причина того, что либералы в 19-м веке придавали столь большое значение семье. Обязанность содержать жену и детей, на их взгляд, обуздает собст­веннический индивидуализм и превратит потенциального игрока, гу­ляку, фата или мошенника в добросовестного кормильца. Отринув былой республиканский идеал, гражданственности, как и республи­канский обвинительный приговор роскоши, либералы лишили себя основания, опираясь на которое они могли бы призывать отдельных человеческих особей подчинять частную корысть общему благу. Но, по крайней мере, они могли апеллировать к высшей форме себялюбия – браку и отцовству. Они могли просить если не об обуздании своеко­рыстия, то о более возвышенной его форме и очищении.

Надежде, что возросшие ожидания побудят мужчин и женщин облечь своими честолюбивыми мечтаниями собственных отпрыс­ков, в конце концов, не было суждено оправдаться. Чем больше капи­тализм начинал ассоциироваться с немедленным вознаграждением и планируемым устареванием, тем безжалостнее он подтачивал моральные основы семейной жизни. Рост процента разводов, представ­лявший источник тревоги уже в последней четверти 19-го века, каза­лось, отражал некое возрастающее нетерпение от пребывания в пу­тах, налагаемых долговременными обязательствами и ответственно­стью. Страсть двигаться вперед начала негласно предполагать право начинать все сначала, когда бы только прежние обязательства ни сде­лались чрезмерно в тягость. Материальное изобилие ослабляло и экономические и моральные основы "упорядоченного государства, основанного на институте семьи", столь желанного для либералов 19-го века. Семейный бизнес уступил место корпорации, семейное фермерское хозяйство (более медленно и болезненно) – коллективи­зированному сельскому хозяйству, в конечном счете под управлени­ем тех же самых банковских домов, в лоне которых зародился проект укрупнения промышленного производства. Выступления фермеров 1870, 1880, и 1890-х гг. оказались первым раундом в долгой, обречен­ной на поражение борьбе во спасение семейной фермы, лелеемой, как нетленные мощи, американской мифологией еще и поныне в качестве sine qua поп добропорядочного общества, но на практике ввергнутой в разрушительный кругооборот механизации, задолжен­ности и перепроизводства.

Таким образом, вместо того, чтобы служить противовесом рын­ку, семья претерпела вторжение рынка и была им подорвана. Сенти­ментальное почитание материнства даже в высший момент своей силы в конце 19-го века так и не смогло затмить ту реальность, что во времена, когда деньги становятся универсальной мерой ценности, неоплачиваемый труд таит в себе язву социальной неполноценнос­ти. По большому счету, женщин заставили проложить себе путь на рабочее место не только потому, что их семьи нуждались в дополни­тельном доходе, но потому, что оплачиваемый труд представлял, ка­залось, единственную их надежду добиться равенства с мужчинами. В наше время все яснее становится видно, что цена этого вторжения рынка в семью оплачивается детьми. При обоих родителях на рабо­чем месте и в бросающемся в глаза отсутствии более старшего поко­ления семья теперь не способна оградить детей от рынка. Телевизор, по бедности, становится главной нянькой при ребенке. Его вторже­ние наносит последний удар по едва теплящейся надежде, что семья сможет предоставить некое убежище, в котором дети могли бы вос­питываться. Сейчас дети подвергаются воздействию внешнего мира с того возраста, когда становятся достаточно большими, чтобы без присмотра оставаться перед телеящиком. Более того, они подверга­ются его воздействию, в той грубой, однако соблазнительной фор­ме, которая представляет ценности рынка на понятном им простей­шем языке. Самым недвусмысленным образом коммерческое теле­видение ярко высвечивает тот цинизм, который всегда косвенно под­разумевался идеологией рынка. Общепринятое сентиментальное убеждение, что самое дорогое в жизни не купить ни за какие деньги, давно кануло в пучину забвения. Поскольку ясно, что, в мире, кото­рый изображает коммерческое телевидение, самое дорогое стоит очень больших денег, люди стремятся к деньгам средствами честны­ми или бесчестными. Представление, что преступление не окупает­ся, – другая отброшенная условность – уступает место тому пони­манию, что последовательные попытки блюсти законность – это бит­ва, обреченная на поражение, что политические власти беспомощ­ны перед лицом преступных синдикатов и зачастую препятствуют полиции в ее усилиях призвать преступников к ответу, что все кон­фликты разрешаются путем насилия и что угрызения совести по по­воду насилия обрекают совестливого на положение неудачника.