Партия расстрелянных - Роговин Вадим Захарович. Страница 64
«Тогда собрания шли часто… И вот на таком собрании капитан, один из его командиров рот, тихий, бесцветный человек, вдруг попросил слова… Он говорил глуховато, званием он был младше многих, но с тем, что он говорил на этой трибуне, он как бы поднялся над всеми. И каждый вслушивался, понимая, что сейчас должно что-то произойти.
— Давайте спросим себя, как коммунист коммуниста, спросим, положа руку на сердце: всегда ли мы искренни перед партией?.. Нет, товарищи! Не всегда! Вот среди нас сидит полковник…
Тут он впервые поднял голову и посмотрел в зал. И Щербатов увидел его глаза, глаза своего подчинённого, столько раз опускавшиеся перед ним. Сейчас это были глаза человека, для которого уже нет запретного, который переступил и не остановится ни перед чем. Взгляд их, поднимаясь, прошёл по рядам.
— …Вон там в углу сидит полковник Масенко.
И весь зал обернулся туда, куда указал палец с трибуны, и каждый, кто знал Масенко и кто не знал его в лицо, сразу увидел его: белый, пригвождённый, сидел он, чем-то незримым сразу отделившись от всех.
— А ведь вы неискренни перед партией, товарищ Масенко!.. В двадцать седьмом году, помните, вы присутствовали на собрании троцкистов? Зачем скрывать от нас такой факт своей биографии?
А по проходу уже шёл, почти бежал пожилой полковник Масенко, рукой тянулся к президиуму, делал негодующие, отрицательные жесты… То, что чувствовал каждый сейчас, Щербатов чувствовал в себе. Подумать, Масенко. Приятный скромный человек с боевой биографией. Троцкист!.. Вот уж невозможно было предположить…
А Масенко на трибуне непримиримо, угрожающе тряс щеками, и постепенно из-за общего шума поражённых открывшимся людей стал всё-таки слышен его голос:
— Я был. Да. Я был послан… Я по заданию партии (в 1927 году на фракционные собрания оппозиции действительно засылались провокаторы и доносчики.— В. Р.)… А вы, голубчик… Вы как же? Вы почему меня видели там? Как вы там были? И я ещё скажу. Я сам хотел сказать… выйти. Я назову…— Зал затих.— Вот… вот, пожалуйста. Капитан Городницкий был тогда… посещал. Полковник Фомин.
Тишина была полной. И над этой тишиной, над головами всё выше поднимался трясущийся палец Масенко. Слепо щурясь, он выбирал кого-то ещё:
— Вот… Сейчас… Вот…
И вдруг палец остановился на Щербатове. В ту долю секунды, пока поворачивался к нему зал, Щербатов успел пережить всё. Он, ни в чём не замешанный, ни в чём не виноватый, со страшной ясностью ощутил вдруг, как вся его жизнь может быть зачёркнута крест-накрест, если палец остановится на нём. Надо было встать, сказать, но он сидел перед надвигавшимся, оцепенение сковывало его. А потом вместе со всеми, он обернулся на того, на кого, перенесясь, указал трясущийся палец Масенко» [633].
Сегодня в этой сцене изумляет и потрясает всё — и то непомерное значение, которое приобрело участие во фракционном собрании десятилетней давности, и утрата человеческого облика и достоинства перед лицом такого обвинения командирами, не раз глядевшими в лицо смерти, и готовность отдать на заклание любого, чья малейшая причастность к бывшей оппозиции будет обнаружена, и смертельный ужас тех, кто знал за собой эту роковую вину, и остервенение зала при известии о малейшем подозрении в причастности к троцкистам, и бессилие перед ложным доносом, даже открыто высказанным на собрании.
Но именно так велась «борьба с троцкизмом» в 1937 году.
Гигантское разобщение людей, отравленных взаимной подозрительностью и натаскиваемых на ложь и клевету, благоприятствовало тому, что в дело вступили, говоря словами Хрущёва, «просто шарлатаны, которые избрали для себя профессией разоблачение врагов народа». В этой связи Хрущёв рассказывал случай, ставший «анекдотом, который по всей Украине передавался из уст в уста». На одном собрании какая-то женщина, указав пальцем на коммуниста Медведя, закричала: «Я этого человека не знаю, но по глазам его вижу, что он враг народа». Медведь, не растерявшись, нашёл единственно подходящий ответ: «Я эту женщину, которая сейчас выступила против меня, не знаю, но по глазам вижу, что она проститутка» (Хрущёв добавлял к этому, что Медведь «употребил слово более выразительное»). Самое же страшное состояло в том, что Хрущёв считал: лишь такая «находчивость» спасла Медведя; «если бы Медведь стал доказывать, что он не враг народа, а честный человек, то навлёк бы на себя подозрения» [634].
Убеждение, что принадлежность даже в отдалённом прошлом к оппозиции является непререкаемой виной человека, за которую он заслуживает расправы, определяла логику поведения даже тех, кто отваживался на заступничество за исключённых и арестованных. Основным аргументом людей, защищавших своих товарищей, было заверение, что они никогда не участвовали ни в каких оппозициях, напротив — всегда боролись с ними.
Даже в приватных разговорах между близкими людьми сомнение в виновности арестованных нередко расценивалось, как «троцкистская клевета». Когда Эренбург, возвратившийся из Москвы в Испанию, сказал своему другу Савичу: «Трудно понять, почему каждый день забирают людей, ни в чём не повинных», тот ответил вопросом: «Ты что — троцкистом стал?» [635]
Всемирно-историческое заблуждение, связанное с убеждённостью в справедливости сталинистских квалификаций «троцкизма», сохранилось у многих партийных «ортодоксов» даже после многолетнего пребывания в лагерях. Когда П. В. Аксёнов, делегат XVI и XVII съездов партии, председатель Казанского горсовета, вернулся на свободу, то бывший секретарь партколлегии Татарской КПК Бейлин, принимавший активное участие в его исключении из партии и тоже проведший около двадцати лет в лагерях, написал ему: «Я от души рад, что Вы вернулись живым». В ответном письме Бейлину Аксёнов писал: «Фактически Вы были одним из самых выдающихся охотников за ведьмами. Усердие Ваше было настолько велико, что, когда не попадались настоящие ведьмы, Вы вылавливали всех, кто попадал к Вам в руки, приклеивали ярлыки, предавали анафеме. Я сам и моя семья были жертвами Вашей неутомимой деятельности… А ведь Вы и Лепа [в 1937 году — первый секретарь Татарского обкома партии] знали меня достаточно хорошо, чтобы не причислять к троцкистам… Во всей этой истории меня занимает не столько моя личная судьба, сколько выяснение причин — почему наша партия оказалась безоружной. Меня интересует вопрос: как опытные борцы партии — Лепа, Бейлин, Вольфович и многие, многие другие — вдруг потеряли большевистское чутьё и, очертя голову, бросились рубить коммунистов» [636].
На эти трагические вопросы Аксёнов не мог найти ответа, потому что в самой их постановке руководствовался сталинистской логикой. Он упрекал Бейлина и других за то, что они причислили его не к шпионам, вредителям, террористам, а именно и только к троцкистам («настоящим ведьмам»). Как видно из содержания письма, даже спустя четверть века после 1937 года Аксёнов считал, что «большевистское чутьё» у «охотников за ведьмами» не было бы утрачено, если бы оно было направлено на расправу только с подлинными троцкистами; таких людей, по мысли Аксёнова, можно было и следовало «рубить».
Подобная логика заставляла при размышлениях о трагедии, пережитой партией и народом, вращаться в порочном кругу недоумений даже лиц, осознавших преступность сталинского режима. В романе Солженицына «Раковый корпус» старый большевик Шулубин делится мучащими его вопросами: «Скажите, в чём причина чередования этих периодов Истории? В одном и том же народе за какие-нибудь десять лет спадает вся общественная энергия, и импульсы доблести, сменивши знак, становятся импульсами трусости… Ведь как же я смело разгонял в Тамбове эсероменьшевистскую думу, хотя только и было у нас — два пальца в рот и свистеть. Я — участник гражданской войны. Ведь мы же ничуть не берегли свою жизнь! Да мы просто счастливы были отдать её за мировую революцию! Что с нами сделалось? Как же мы могли поддаться?.. Ну хорошо, я — маленький человек, но Надежда Константиновна Крупская? Что ж она — не понимала, не видела? Почему она не возвысила голос? Столько бы стоило одно её выступление для всех нас, даже если б оно обошлось ей в жизнь? Да может быть мы бы все переменились, все уперлись — и дальше бы не пошло? А Орджоникидзе? — ведь это был орёл! — ни Шлиссельбургом, ни каторгой его не взяли — что же удержало его один раз, один раз выступить вслух против Сталина?» [637]