Партия расстрелянных - Роговин Вадим Захарович. Страница 90

— Вот вы считаете вредительство выдумкой, а тогда в чём же, по-вашему, причина неудовлетворительного состояния промышленности?

— Непосильные нормы, нищенская оплата труда и драконовские дисциплинарные меры.

Фактически соглашаясь с этим выводом, Глеткин развёртывал перед Рубашовым цепь софистических рассуждений, призванных доказать, что выход из этого заколдованного круга может быть найден на пути нахождения козлов отпущения. «Опыт учит нас,— заявлял Глеткин,— что сложные исторические процессы надо разъяснять массам на простом и понятном языке… Если моим землякам сказать, что они всё ещё отсталые и неграмотные, несмотря на завоевания Революции и успешную индустриализацию страны, это не принесёт им никакой пользы. А если их убедить, что они герои труда и работают эффективнее американцев, но страну лихорадит от дьявольского вредительства врагов,— это хоть как-то им поможет» [864].

Как ни удивительно, но Рубашову, про себя называвшему Глеткина «неандертальцем», эти рассуждения представлялись убедительными. «Рубашов беспрестанно напоминал себе, что глеткины продолжают дело, начатое старой интеллигенцией. Что их прежние идеи не переродились, хотя и звучат у неандертальцев совершенно бесчеловечно» [865]. Он фактически присоединялся и к утверждениям Глеткина о том, что «не сегодня-завтра международный капитализм может начать войну против нашей страны, и малейшие шатания в среде трудящихся масс приведут к неисчислимым бедствиям. Партия… должна стать единым монолитом, который спаян железной дисциплиной и беззаветной преданностью Руководству» [866]. Подобная аргументация была характерна для Молотова, черпавшего в ней оправдание своих преступных деяний в годы великой чистки (см. гл. XX). Но она была глубоко чужда подлинным большевикам, как можно судить по высказываниям не только троцкистов, но и не принадлежавших к последним невозвращенцев, отражавших идейные позиции своей социальной и политической среды.

Находясь в заключении, Рубашов сочинил «закон об относительной зрелости масс». Исходя из этого «закона», он убеждал себя в том, что «упрощённая и бесконечно повторяемая мысль легче укладывается в народном сознании — то, что объявлено на сегодня правильным, должно сиять ослепительной белизной; то, что признано сегодня неправильным, должно быть тускло-чёрным, как сажа; сейчас народу нужен лубок» [867]. Это уничижительное представление о массах вело к признанию Рубашовым правильности пропагандистской методики Сталина, чьи речи «состояли из вопросов и ответов, в которых события препарировались с простейшей, но совершенно неопровержимой для масс логичностью» [868].

В этих софистических рассуждениях Кестлер полностью игнорировал разницу между руководством массами и их порабощением, подавлением. Теория, которую он приписывал большевикам, основывалась на пренебрежительном отношении к массам, тогда как подлинная большевистская теория — на доверии к массам и опоре на них. Большевистский взгляд на взаимоотношения партии и масс со всей полнотой был изложен в работе Троцкого «Их мораль и наша». «Освобождение рабочих может быть только делом самих рабочих,— утверждал здесь Троцкий.— Нет поэтому большего преступления, как обманывать массы, выдавать поражения за победы, друзей за врагов, подкупать вождей, фабриковать легенды, ставить фальшивые процессы,— словом, делать то, что делают сталинцы. Эти средства могут служить только одной цели: продлить господство клики, уже осуждённой историей» [869].

Указывая, что активной силой в революции выступает меньшинство народа, Троцкий добавлял, что успех революции становится возможным лишь тогда, когда это меньшинство «находит большую или меньшую поддержку или хотя бы дружественный нейтралитет со стороны большинства. Смена различных стадий революции, как и переход от революции к контрреволюции непосредственно определяется изменяющимся политическим взаимоотношением между меньшинством и большинством, между авангардом и классом» [870].

Замечая, что большевикам всегда была чужда идеализация масс, Троцкий писал: «Массы, разумеется, вовсе не безгрешны… Мы видели их в разных условиях, на разных этапах, притом в величайших исторических потрясениях. Мы наблюдали их сильные и слабые стороны. Сильные стороны: решимость, самоотверженность, героизм находили всегда наиболее яркое выражение во время подъёма революции. В этот период большевики стояли во главе масс. Затем надвинулась другая историческая глава, когда вскрылись слабые стороны угнетённых: неоднородность, недостаток культуры, узость кругозора. Массы устали от напряжения, разочаровались, потеряли веру в себя и — очистили место новой аристократии. В этот период большевики („троцкисты“) оказались изолированы от масс».

«На этих больших событиях,— продолжал Троцкий,— „троцкисты“ учились ритму истории, т. е. диалектике борьбы классов. Они учились и, кажется, до некоторой степени научились подчинять этому объективному ритму свои субъективные планы и программы. Они научились не приходить в отчаяние от того, что законы истории не зависят от наших индивидуальных вкусов или не подчиняются нашим моральным критериям… Они научились не страшиться самых могущественных врагов, если их могущество находится в противоречии с потребностями исторического развития. Они умеют плыть против течения в глубокой уверенности, что новый исторический поток могущественной силы вынесет их на тот берег. Не все доплывут, многие утонут. Но участвовать в этом движении с открытыми глазами и с напряжённой волей — только это и может дать высшее моральное удовлетворение мыслящему существу!» [871]

Эти теоретические идеи Троцкий конкретизировал при критическом анализе исторических легенд, созданных вокруг отдельных эпизодов революции. Среди этих легенд, пущенных в широкое обращение в 30-е годы, ведущее место занимала легенда о Кронштадтском восстании 1921 года.

XLIII

«Шумиха вокруг Кронштадта»

Кампания, поднятая по поводу событий шестнадцатилетней давности, была открыта в 1938 году одновременно в милюковских «Последних новостях», меньшевистском «Социалистическом вестнике» и в изданиях анархистов. Особенно болезненно Троцкий воспринял участие в этой кампании его былых сторонников: Сержа, Истмена, Суварина и Цилиги. Потрясённые масштабами сталинских зверств, эти люди стремились отыскать их истоки в неком «первородном грехе большевизма», каковым они объявили подавление кронштадтского мятежа. Их выступления на эту тему И. Дойчер справедливо назвал примером «повторяющихся процессов политической конверсии, в результате которой радикалы и революционеры одной эры превращаются в сторонников среднего курса, консерваторов или реакционеров следующей эры» [872].

Вопрос о Кронштадтском восстании был поднят в письме Троцкому члена комиссии по расследованию московских процессов Веделина Томаса. Отвечая на это письмо, Троцкий писал: «Ваша оценка кронштадтского восстания 1921 года в корне неправильна… Лучшие, наиболее самоотверженные моряки были полностью извлечены из Кронштадта и играли важную роль на фронтах и в местных Советах по всей стране. Осталась серая масса с большими претензиями („мы, кронштадтцы!“), но без политического воспитания и без готовности к революционным жертвам. Страна голодала. Кронштадтцы требовали привилегий. Восстание диктовалось стремлением получить привилегированный паёк. У матросов были пушки и корабли. За восстание сейчас же ухватились реакционные элементы, как в России, так и за границей. Белая эмиграция требовала посылки помощи восставшим. Победа восстания ничего не могла бы принести, кроме победы контрреволюции, совершенно независимо от того, какие идеи были в головах у матросов. Но и сами эти идеи были глубоко реакционными. Они отражали вражду отсталого крестьянина к рабочему, высокомерие солдата или моряка по отношению к „штатскому“ Петрограду, ненависть мелкого буржуа к революционной дисциплине. Движение имело, таким образом, контрреволюционный характер, и так как восставшие овладели оружием крепости, их можно было подавить лишь при помощи оружия» [873].