1937 - Роговин Вадим Захарович. Страница 26
Не получив ответа на своё письмо ни от одного члена Политбюро, Бухарин направил письмо Ворошилову, в котором использовал терминологию Вышинского: «Что расстреляли собак — страшно рад. Троцкий процессом убит политически, и это скоро станет совершенно ясным». Пытаясь найти аргументы, способные убедить Ворошилова в своей невиновности, Бухарин утверждал, что «с международной точки зрения глупо расширять базис сволочизма (это значит идти навстречу желаниям прохвоста Каменева! Им того только и надо было показать, что они — не одни)».
Отчётливо представляя «законы» сталинского правосудия, Бухарин писал, что в публикуемых резолюциях партийных организаций указывается: Бухарин знал о замыслах «террористов». В этой связи он справедливо замечал, что в таких условиях объективное следствие становится невозможным: «Ведь, напр., если Киевский партактив решает: он знал, то как следователь может сказать: „не знал“, если „партия сказала“ „знал“».
Наконец, в отчаяньи Бухарин прибегал к ещё одному аргументу, вызвавшему, вопреки его желанию, озлобление Ворошилова. Он заявлял: если члены Политбюро верят в то, что «набрехал (на него) циник-убийца Каменев, омерзительнейший из людей, падаль человеческая», и при этом оставляют его, Бухарина, на свободе, то они — «трусы, не заслуживающие уважения» [203].
Составляя своё сумбурное письмо, Бухарин не представлял себе, насколько неустойчиво чувствуют себя члены Политбюро, изрядно напуганные «делом Молотова». Обеспокоенный самим фактом получения личного письма от Бухарина, Ворошилов немедленно показал его Кагановичу, Орджоникидзе и Ежову. Все они, как рассказывал Ворошилов на февральско-мартовском пленуме, «как-то просмотрели мерзкие выпады против ЦК»; лишь вернувшийся вскоре из отпуска Молотов заявил, что «это просто гнусное письмо» [204].
На следующий день после получения письма Ворошилов послал его копию Сталину, а спустя ещё несколько дней отправил в тот же адрес копию своего ответа Бухарину. В этом ответе Ворошилов выражал возмущение по поводу бухаринских слов о «глупости» и «трусости» кремлёвских вождей. «Возвращаю твоё письмо, в котором ты позволил себе гнусные выпады в отношении парт. руководства,— писал Ворошилов.— Если ты своим письмом хотел убедить меня в твоей полной невиновности, то убедил пока в одном — впредь держаться от тебя подальше, независимо от результатов следствия по твоему делу, а если ты письменно не откажешься от мерзких эпитетов по адресу парт. руководства, буду считать тебя и негодяем».
Сталин благосклонно оценил характер ответа Ворошилова. Он переслал его Молотову в сопровождении резолюции, которая ставила поведение Ворошилова в пример Орджоникидзе: «Ответ Ворошилова хорош. Если бы Серго так же достойно отбрил господина Ломинадзе, писавшего ему ещё более пасквильные письма против ЦК ВКП, Ломинадзе был бы теперь жив и, возможно, из него вышел бы человек [205]» [206].
Получив злобную отповедь Ворошилова, Бухарин направил ему новое письмо с униженными извинениями и уверением: «я совсем не то хотел сказать, что ты подумал». Он убеждал Ворошилова, что в высшей степени ценит «партийное руководство» и считает его способным только на «ошибки частного порядка», подобные той, какая допущена по отношению к нему, Бухарину [207].
Ритуальная брань по адресу жертв процесса 16-ти в письмах Бухарина объяснялась не только его желанием угодить Сталину. Как вспоминает Ларина, Бухарина «терзало невероятное озлобление против „клеветников“ Каменева и Зиновьева, а вовсе не против Сталина». По мнению Лариной, Бухарин к тому времени изменил своё прежнее отношение к Сталину, как к Чингисхану, «оставив за ним лишь болезненную грубую подозрительность. И, как он считал, спасение лишь в том, чтобы эту подозрительность рассеять» [208].
Когда жена однажды обратилась к нему с вопросом: неужели он верит в то, что Зиновьев и Каменев причастны к убийству Кирова,— Бухарин ответил: «Но меня же и Алексея эти мерзавцы, эти подлецы-клеветники убивают! Томского они уже убили, следовательно, они на всё способны!» [209] Этот лишённый логики ответ наиболее полно отражал смятение, охватившее Бухарина в дни ведущегося за его спиной следствия.
Тем временем газеты продолжали печатать сообщения о митингах и партийных активах, выносивших резолюции: «До конца расследовать связи Бухарина и Рыкова с презренными террористами!», «Посадить Бухарина и Рыкова на скамью подсудимых!» и т. п. Томившийся в полной изоляции Бухарин с нетерпением ждал возвращения Сталина в Москву, чтобы лично объясниться с ним. Когда в эти дни ему позвонил Радек и от имени партбюро редакции «Известий» пригласил его на партийное собрание, Бухарин ответил, что не явится в редакцию, «пока в печати не будет опубликовано опровержение гнусной клеветы». Тогда Радек выразил желание лично встретиться с Бухариным. Бухарин отказался от такой встречи, чтобы «не осложнять следствие», и сказал, что по тем же соображениям не звонит даже Рыкову, которого ему очень хочется увидеть [210].
Через несколько дней после этого разговора Бухарину было, наконец, предложено явиться в ЦК. Там 8 сентября состоялись очные ставки Бухарина и Рыкова с Сокольниковым, которые проводил Вышинский в присутствии Кагановича и Ежова. Сокольников заявил, что прямыми фактами об участии Рыкова и Бухарина в блоке с троцкистами не располагает, но в 1932—1933 годах он слышал об этом от других заговорщиков. По словам Сокольникова, Каменев сообщил ему о намерении «троцкистов» сформировать правительство при участии Рыкова [211]. Рыков категорически отверг эти показания, сказав, что в те годы вообще не встречался с Каменевым. В письме Сталину о результатах очных ставок Каганович писал, что от Рыкова удалось добиться единственного «признания»: в 1934 году Томский советовался с ним, следует ли принять приглашение Зиновьева приехать к нему на дачу; «Рыков ограничился только тем, что отсоветовал Томскому, но никому об этом не сказал» [212].
Столь же категорически отвергал показания Сокольникова Бухарин, назвавший их «злой выдумкой». Когда Сокольникова увели, Каганович в доверительной манере сказал Бухарину: «Всё врёт, б.., от начала и до конца! Идите, Николай Иванович, в редакцию и спокойно работайте».
— Но почему он врёт, Лазарь Моисеевич,— спросил Бухарин,— ведь этот вопрос надо выяснить.
Каганович заверил Бухарина, что для такого «выяснения» всё будет сделано.
После этого Бухарин заявил Кагановичу, что не приступит к работе до публикации в печати сообщения о прекращении его дела [213].
Через день после очных ставок в газетах было опубликовано сообщение Прокуратуры СССР, в котором указывалось: «следствием не установлено юридических данных для привлечения Н. И. Бухарина и А. И. Рыкова к судебной ответственности, в силу чего настоящее дело дальнейшим следственным производством прекращено» [214].
Подлинный смысл этого казуистического документа не мог не быть ясен для каждого политически дальновидного человека. «Как знакома нам эта гнусная формулировка! — писал Седов в „Красной книге“.— Она дословно повторяет первую „реабилитацию“ Зиновьева (в 1935 году.— В. Р.). Этой чисто сталинской формулировкой „отец народов“ оставляет себе руки свободными для будущих гнусностей… Упоминание имён Бухарина и Рыкова на процессе есть „намек“ Сталина: вы у меня в руках, стоит мне слово сказать, и вам конец. На языке уголовного права этот „метод“ называется шантажом (в наиболее гнусной форме: жизнь или смерть)».
Седов отмечал, что «реабилитация» Бухарина и Рыкова косвенно даёт недвусмысленную оценку всех других показаний подсудимых на процессе 16-ти: ведь они говорили, что Бухарин и Рыков знали об их террористической деятельности и нашли с ними «общий язык». Характерно и то, что «реабилитация» не распространилась на Томского, избравшего самоубийство, чтобы избежать унижений, покаяний и затем — расстрела. За это «Сталин отомстил Томскому по-сталински. Полу-расстреляв и полу-реабилитировав Рыкова и Бухарина, он ни словом не упомянул о Томском».
Предупреждая, что «полуреабилитация» Рыкова и Бухарина представляет для них лишь отсрочку, Седов давал поразительно точный прогноз дальнейших сталинских акций: «Придёт время, и мы узнаем, что объединённый центр был ничто по сравнению с другим, „бухаринско-рыковским“ центром, существование которого расстрелянные скрыли» [215].