1937 - Роговин Вадим Захарович. Страница 53
Из писем и личных свидетельств своих сторонников, прошедших через сталинские тюрьмы, Троцкий достоверно знал, что с конца 20-х годов ГПУ стало широко применять пытки бессонницей, конвейерные допросы и т. д. Он не мог не предполагать, что с переходом к великой чистке подобные приёмы многократно ужесточились. Однако в его распоряжении не было прямых доказательств того, что «меры физического воздействия» применялись к жертвам московских процессов. Поэтому он лишь косвенно давал понять своим читателям, что, наряду с изощрённым психологическим давлением, следствие добивалось признаний и при помощи зверских истязаний.
Троцкий напоминал, что «инквизиция, при более простой технике, исторгала у обвиняемых любые показания. Демократическое уголовное право потому и отказалось от средневековых методов, что они вели не к установлению истины, а к простому подтверждению обвинений, продиктованных следствием. Процессы ГПУ имеют насквозь инквизиционный характер: такова простая тайна признаний» [429]. Уже сам факт использования одних лишь показаний подсудимых в качестве судебного доказательства свидетельствовал о возврате сталинского «правосудия» к средневековому варварству. Это с достаточной полнотой объясняет, почему даже старые большевики и опытные политики, созданные, как и все люди, из плоти и крови, вели себя на суде так, как тёмные и неграмотные жертвы инквизиции.
Вместе с тем Троцкий подчёркивал, что даже официальные сообщения о процессах показывают, какой долгий и тяжкий путь предшествовал позору, которому подсудимые согласились подвергнуть себя на суде. Отчёт о процессе 16-ти, в котором показания Смирнова были нагло сокращены и лживо «резюмированы», тем не менее раскрывал «достаточно яркую картину трагической борьбы этого честного и искреннего старого революционера с самим собою и со всеми инквизиторами».
Менее уязвимыми были, на первый взгляд, признания Зиновьева и Каменева. Однако в них совершенно отсутствовало какое-либо фактическое содержание. «Это агитационные речи и дипломатические ноты, а не живые человеческие документы. Но именно этим они выдают себя. И не только этим». Сопоставление признаний Зиновьева и Каменева на процессе 16-ти с их признаниями в январе 1935 года и со всеми предшествующими покаяниями, начиная с декабря 1927 года, позволяет «установить на протяжении девяти лет своеобразную геометрическую прогрессию капитуляций, унижения, прострации. Если вооружиться математическим коэффициентом этой трагической прогрессии, то признания на процессе 16-ти предстанут перед нами как математически необходимое заключительное звено длинного ряда» [430].
Разумеется, чтобы побудить подсудимых к «добровольным» признаниям, им в награду была обещана жизнь. Но как могли поверить в это обещание подсудимые второго процесса, знавшие, что все их предшественники после первого процесса были расстреляны? На этот вопрос Троцкий отвечал следующим образом: «Радеку, Пятакову и др. ГПУ оставляет тень надежды.— Но ведь вы расстреляли Зиновьева и Каменева? — Да, мы их расстреляли, потому что это было необходимо; потому что они были тайные враги; потому что они отказались признать свои связи с гестапо, потому что… и прочее, и так далее. А вас нам расстреливать не нужно. Вы должны нам помочь окончательно искоренить оппозицию и скомпрометировать Троцкого в глазах мирового общественного мнения. За эту услугу мы вам подарим жизнь. Через некоторое время мы вас даже вернем к работе… и пр., и т. д.— Конечно, после всего, что случилось, ни Радек, ни Пятаков, ни все другие… не могут придавать большой цены таким обещаниям. Но по одну сторону у них верная, неизбежная и немедленная смерть, а по другую… по другую тоже смерть, но озаренная несколькими искорками надежды. В такого рода случаях люди, особенно затравленные, измученные, издерганные, униженные склоняются в сторону отсрочки и надежды» [431].
На открытые процессы были выведены лишь те политические деятели, которые задолго до своего ареста публично подчёркивали свою верность первой заповеди сталинской бюрократии — неистовой ненависти к «троцкизму», в сознании которых закреплялся «комплекс вины» за свою прошлую оппозиционную деятельность. На этом комплексе можно было всячески играть, его было можно всячески разжигать.
О том, как это происходило, свидетельствует судьба Бухарина и Рыкова, которых Сталин до ареста решил провести через длительную процедуру новых унижений.
XXI
Бухарин и Рыков в жерновах «партийного следствия»
В воспоминаниях А. М. Лариной обрисована следующая картина эволюции Бухарина в месяцы, предшествовавшие его аресту. После возвращения из Парижа в апреле 1936 года «ничто не омрачало его настроения». Лишь после объявления его на процессе 16-ти сообщником заговорщиков он начал воспринимать разворачивающийся в стране террор, как «не знающий прецедента абсурд» [432].
После декабрьского пленума была открыта бешеная кампания клеветы против Бухарина и Рыкова. В печати фальсифицировалась вся их прошлая политическая деятельность, начиная с первых лет их пребывания в партии, периода подполья и эмиграции. Несмотря на то, что в авангарде этой клеветнической кампании шли «Известия», эта газета вплоть до 16 января 1937 года продолжала выходить за подписью Бухарина как ответственного редактора. Это дало основание Троцкому и Седову писать, что в «Известиях» Бухарин требует собственной головы.
В преддверии следующего пленума ЦК, на котором предполагалось вернуться к рассмотрению дела Бухарина и Рыкова, в застенках НКВД продолжались допросы их бывших единомышленников. Среди тех, от кого удалось получить показания против Бухарина и Рыкова, были бывший секретарь Московского комитета партии Котов, бывшие секретари Рыкова Нестеров и Радин, большинство бывших бухаринских учеников. Протоколы допросов Ежов немедленно направлял Сталину, по распоряжению которого они затем рассылались в качестве материалов к будущему пленуму членам и кандидатам в члены ЦК, включая самих Бухарина и Рыкова. Всего в период между пленумами было разослано около 60 таких протоколов.
На Рыкова особенно ошеломляющее впечатление произвели показания его бывшего секретаря Екатерины Артёменко, считавшейся чуть ли не членом его семьи,— о том, что он дал ей поручение выслеживать машину Сталина для организации террористического акта [433].
Тактика, избранная Бухариным и Рыковым в этот период, была неодинаковой. В 50-е годы работники КПК, занимавшиеся расследованием их дела, обнаружили в сталинском архиве немало писем Бухарина с опровержением возводимой на него клеветы. В то же время не было обнаружено ни одного подобного письма Рыкова, по-видимому, осознавшего бесполезность каких бы то ни было обращений к Сталину [434].
По словам А. М. Лариной, в эти месяцы настроение Бухарина менялось не только ежедневно, но и ежечасно. Временами он отдавал себе трезвый отчёт о характере происходящих событий и их дальнейшем развитии. Вскоре после декабрьского пленума он сказал жене о членах ЦК: «Может, придёт время, когда они все окажутся неугодными свидетелями преступлений и тоже будут уничтожены». Читая присланные ему показания, он говорил: «Пахнет грандиозным кровопролитием. Будут сажать тех, кто и рядом со мной и Алексеем не стоял!»; «меня душит ужас от предвидения террора грандиозного размаха». Но проходило некоторое время, и к Бухарину возвращалась надежда, что Сталин «спасёт» его. В такие моменты он посылал Сталину очередное письмо, начинавшееся словами «Дорогой Коба!» [435] В письме от 15 декабря 1936 года Бухарин жаловался Сталину: «Я в таком душевном состоянии, что это уже полубытие… Погибаю из-за подлецов, из-за сволочи людской, из-за омерзительных злодеев» [436].
Особенно мучительным испытанием для Бухарина и Рыкова стали очные ставки с их бывшими товарищами и сослуживцами. При очной ставке со Шмидтом Рыков был настолько потрясён, что, по словам Ежова, «схватился за сердце, начал бегать по комнате, ткнулся лбом в стекло» [437].
13 января 1937 года состоялись очные ставки Бухарина с Радеком и Астровым, на которых присутствовали Сталин и другие члены Политбюро. Из всех лжесвидетелей особое расположение Сталина снискал Астров. Это объяснялось, по-видимому, тем, что Астров оказался единственным из учеников Бухарина, выразившим готовность к подтверждению своих клеветнических показаний на очной ставке. Как рассказал Астров 1 мая 1993 года автору этой книги, во время очной ставки Сталин, обращаясь к Бухарину, заявил: «Какого хорошего парня вы нам испортили».