1937 - Роговин Вадим Захарович. Страница 88

— Сам бы вшей покормил в окопах!

— Уходи, пока цел!

— Эх, винта нет, снял бы пенсию проклятую!

— Братцы, чего ж мы смотрим в его паскудные окуляры?!

— Пошли, ребята!

…вдруг над полем прокатился, как медленный гром, голос комиссара…

— Перед нами не белогвардейская сволочь, а революционные бойцы! Снять конвой!

В тишине, последовавшей за этим, над полем вдруг взлетела дезертирская шапка и чей-то голос выкрикнул одиночное „ура“.

— Товарищи революционные бойцы! — зарокотал комиссар.— Чаша весов истории клонится в нашу пользу. Деникинские банды разгромлены под Орлом!

„Ура“ прокатилось по всему полю, и через пять минут каждая фраза комиссара вызывала уже восторженный рев и крики:

— Смерть буржуям!

— Даешь мировую революцию!

— Все на фронт!

— Ура!

И мы, конвоиры, о которых все уже забыли, что-то кричали, цепенея от юношеского восторга, глядя на маленькую фигурку комиссара с дрожащим над головой кулаком на фоне огромного в полнеба багрового заката» [768].

Сопоставив эту сцену с отношением к дезертирам, «окруженцам» и военнопленным во время войны 1941—1945 годов, читатель без труда ощутит пропасть между эпохами большевизма и сталинизма.

В заключительной речи на койоаканских слушаниях Троцкий вновь затронул тему гражданской войны и своего поведения в ней. «В течение трёх лет,— говорил он,— я непосредственно руководил гражданской войной. В этой суровой работе мне приходилось прибегать к решительным мерам. Я несу за это полную ответственность перед мировым рабочим классом и историей. Оправдание суровых мер покоилось в их исторической необходимости и прогрессивности, в их соответствии с основными интересами рабочего класса. Всякую меру репрессии, продиктованную условиями гражданской войны, я называл её настоящим именем и давал о ней открытый отчёт перед трудящимися массами. Мне нечего было скрывать перед народом, как сейчас мне нечего скрывать перед Комиссией» [769].

Репрессии периода гражданской войны и репрессии сталинского режима, доказывал Троцкий, выполняли совершенно разные социальные функции и служили достижению принципиально различных политических целей. В первом случае речь шла о защите коренных интересов народа в борьбе против враждебных ему сил, во втором — о защите своекорыстных интересов бюрократии в её борьбе против народа. Этим определяется и противоположность направленности и методов большевистских и сталинистских репрессий. Первые были обращены на вооружённых заговорщиков, вторые — на безоружных людей, недовольных господствующим режимом или же подвергавшихся вовсе произвольному насилию. Поскольку бюрократия «не смеет глядеть народу в глаза» [770], не смеет открыто заявить о своих интересах, она встает на путь фальсификации умыслов и действий своих противников, обвиняя их в несуществующих преступлениях. Чтобы придать вес этим обвинениям, она подкрепляет их новыми репрессиями, захватывающими всё более широкий круг лиц. Эта логика политической борьбы толкает Сталина на путь всё новых судебных подлогов и амальгам.

После гражданской войны, подчёркивал Троцкий, большевики надеялись, что возможности для утверждения демократии станут намного шире. Но два различных, хотя и тесно связанных между собой фактора помешали развитию советской демократии. Первый фактор — отсталость и бедность страны. На этой базе выросла бюрократия, которая стала вторым, независимым фактором, препятствующим демократизации советского общества. Тогда борьба в обществе вновь стала до известной степени классовой борьбой [771].

Существенное внимание в койоаканской речи Троцкий уделил суждениям буржуазной печати, согласно которым критика им сталинизма объяснялась его личной ненавистью к Сталину и уязвленным самолюбием поверженного. Он указывал, что подобные суждения заимствованы из официальной советской пропаганды, где они выполняют важную политическую функцию, выступая оборотной стороной возвеличивания «вождя». «Сталин творит „счастливую жизнь“, низвергнутые противники способны лишь завидовать ему и „ненавидеть“ его. Таков глубокий „психоанализ“ лакеев!» [772]

В последующие годы Троцкий неоднократно возвращался к вопросу о соотношении большевизма, сталинизма и «троцкизма» — в полемике не только с буржуазными идеологами, но и с некоторыми своими былыми приверженцами, повернувшими на путь антикоммунизма. Потрясение чудовищными масштабами сталинского террора вызвало в сознании определённой части сторонников IV Интернационала своего рода психологическую аберрацию, подобную той, какая возникала у многих при объяснении причин возвышения Сталина. Троцкий подчёркивал, что в работах не только сталинистов, но и противников Сталина наблюдается «упорное стремление отодвинуть деятельность Сталина назад», в результате чего невольно преувеличивается его политическая роль в событиях, происходивших до 1923 года. В этом стремлении Троцкий усматривал «интересный оптико-психологический феномен, когда человек начинает отбрасывать от себя тень в своё собственное прошлое» [773].

Аналогичное стремление «отбросить тень» сталинских преступлений в прошлое большевистской партии наблюдалось после 1937 года у некоторых «разочарованных» революционеров, отрекавшихся от собственного прошлого и переходивших на позиции буржуазной демократии. Такие люди пытались отыскать истоки сталинских преступлений в методах большевиков, в свою очередь выводимых из катехизиса Бакунина и практических действий Нечаева.

Опровергая эту версию, на долгие годы вошедшую в арсенал антикоммунизма, Троцкий указывал, что нечаевские методы были ещё в XIX веке решительно отвергнуты подлинными революционерами и само слово «нечаевщина» вошло в революционный словарь как решительное осуждение «террористического материализма». В среде большевиков сам вопрос о приемлемости нечаевской практики никогда не ставился. Только после победы бюрократии над левой оппозицией некоторые молодые советские историки попытались обнаружить идейное родство между большевизмом и «революционным катехизисом» Бакунина. В таких попытках Троцкий усматривал нечто большее, чем ложную историческую аналогию. Он подчёркивал, что по мере своего обособления от масс бюрократия «в борьбе за своё самосохранение видела себя всё больше вынужденной прибегать к тем методам… которые Бакунин рекомендовал в интересах священной анархии, но от которых он в ужасе отвернулся сам, когда увидел их применение Нечаевым».

Если нечаевские методы во многом совпадали с методами сталинской бюрократии, то цели последней были неизмеримо реакционней тех целей, которые ставили перед собой Бакунин и Нечаев, сохранившие до конца своих дней субъективную преданность революционному делу. «Методами, которых не может принять массовое движение, Нечаев пытался бороться за освобождение масс, тогда как бюрократия борется за их порабощение. По катехизису Бакунина всякий революционер обречён; по катехизису советской бюрократии обречён всякий, кто борется против её господства» [774].

Исторической клеветой Троцкий называл и попытку вывести сталинские методы из дореволюционной деятельности большевиков как профессиональных революционеров, якобы порождавшей моральный нигилизм. Говоря о морали профессионального революционера, он замечал, что последний «во всяком случае должен был быть гораздо глубже проникнут идеей социализма, чтоб идти навстречу лишениям и жертвам, чем парламентский социалист, идея которого открывала заманчивую карьеру. Разумеется, и профессиональный революционер мог руководствоваться, вернее, не мог не руководствоваться личными мотивами, т. е. заботой о добром мнении товарищей, честолюбием, мыслью о грядущих победах. Но такого рода историческое честолюбие, которое почти растворяет в себе личность, во всяком случае выше парламентского карьеризма или тредюнионистского чёрствого эгоизма» [775].

Рассматривая эволюцию большевизма, Троцкий полемизировал с суждениями о том, что большевистская партия, единодушно действовавшая под руководством Ленина, якобы полностью зависела от него и, следовательно, после его смерти была неизбежно обречена на то, чтобы оказаться несостоятельной. Отмечая отвлеченный от исторической конкретности характер таких суждений, Троцкий писал: «Что гениальные люди не рождаются пачками — несомненно, как и то, что они оказывают исключительное влияние на свою партию и на современников вообще. Такова была судьба Ленина». Его гениальность выражалась в том, что он прокладывал новые исторические пути, открывал новые политические формулы и перспективы, вокруг которых сплачивалась партия. Это, однако, не означает, что партия была интеллектуально пассивной. Её внутренняя жизнь строилась таким образом, что «каждый большевик от ближайших сотрудников Ленина и до провинциального рабочего должен был на опыте бесчисленных дискуссий, политических событий и действий убеждаться в превосходстве идей и методов Ленина» [776].