Убийцы Российской Империи. Тайные пружины революции 1917 - Оппоков Виталий. Страница 59

Утверждение, будто я лично призывал накануне, т. е. 2 июля, на митинге пулеметного полка к отказу от наступления и к вооруженному выступлению против власти, является совершенно ложным. 2 июля в Народном Доме происходил открытый и платный „концерт-митинг“, куда явилось много случайной, обывательской публики. На таком митинге я очевидно не мог призывать к вооруженному выступлению, если бы даже считал нужным такой призыв. В Народный Дом я отправился непосредственного с того самого совещания фронтовых делегатов, о котором говорил выше. Я не только предупредил совещание, что еду на митинг, организованный пулеметным полком, но с митинга снова вернулся на совещание. В своей речи в Народном Доме я изложил свой ответ на вопросы о пополнениях, дезертирстве и пр., данный мною фронтовым делегатам. Уже эти обстоятельства, которые очень легко могут быть проверены, исключают всякую возможность того, чтобы я на митинге в Народном Доме призывал к восстанию и к отказу посылки маршевых рот. Роль моя сводилась к пропаганде развернутых выше воззрений на власть и войну. Никаких криков „Смерть Керенскому“ не было.

Вечером третьего июля я неоднократно выступал перед зданием Таврического дворца, где стояли вооруженные массы солдат и рабочих. Схема моих речей была такова: „Вы требуете перехода всей власти к Совету. Это правильное требование. Сегодня рабочая секция совета впервые высказалась за этот лозунг. Стало быть, у нас нет никакого основания отказываться. Жизнь работает за нас. Если вы явились сюда с оружием, то не затем, разумеется, чтобы производить над кем-либо насилие, а для того, очевидно, чтоб оградить себя от возможных насилий. Я призываю вас немедленно возвращаться в ваши войсковые части, спокойно и мирно, чтобы завтра классовые враги не могли обвинять вас в насилиях“. Многие офицеры, сопровождавшие свои части, просили меня и перед их солдатами произнести ту же речь, дабы облегчить им возможность мирно увести солдат в казармы.

В Таврическом дворце я оставался безвыходно с 12 ч. дня 3 июля до раннего утра 4 июля. В дворце Кшесинской я не был ни в эту ночь, ни вообще в течение первых дней июля и потому ни в каких совещаниях там участвовать не мог. Вообще же в доме Кшесинской был всего два раза: первый раз — 10 или 11 июня; второй раз, в двадцатых числах июля, меня ввели во дворец Кшесинской, сперва во двор, а затем в одну из комнат, несколько слушателей моего доклада в цирке Модерн, чтобы дать мне возможность передохнуть и переждать, пока разойдется толпа, провожавшая меня после доклада и мешавшая мне ехать домой.

К помещавшейся во дворце Кшесинской военной организации я никакого отношения не имел, в состав не входил, ни на одном из ее собраний не участвовал, и состав ее мне неизвестен. О политике большевиков я судил по „Правде“, заявлениям Ц.К. и считал, что и военная организация действует в том же духе. В „Правде“ я не сотрудничал, так как наши организации еще не объединились. В конце июня или начале июля я поместил в „Правде“ небольшую заметку за своей подписью, призывал к объединению обеих организаций.

Попытка арестовать В.М. Чернова была произведена десятком субъектов, полууголовного-полупровокаторского типа, перед Тав<рическим> дворцом, 4 июля. Эта попытка была сделана за спиною массы. Я сперва решил было выехать из толпы вместе с Черновым и теми, кто хотел его арестовать, на автомобиле, чтобы избежать конфликтов и паники в толпе. Но подбежавший ко мне мичман Ильин-Раскольников, крайне взволнованный, воскликнул: „Это невозможно, это позор. Если вы выедете с Черновым, то завтра скажут, будто кронштадтцы хотели его арестовать. Нужно Чернова освободить немедленно!“ Как только горнист призвал толпу к тишине и дал мне возможность произнести краткую речь, заканчивавшуюся вопросом: „Кто тут за насилие, пусть поднимет руку?“ — Чернов сейчас же получил возможность беспрепятственно вернуться во Дворец…

В дополнение к сказанному выше об организации взаимоотношений между „объединенными с.д.“ и большевиками я, на соответствующий вопрос г. следователя, могу присовокупить, что наша организация помещалась не во дворце Кшесинской, а на Садовой, № 50 („Общество спасения на водах“) (символическое название! — Авт.), и имела свой самостоятельный орган „Вперед“… [195] Что касается т. Каменева (Льва Борисовича Розенфельда), то я соприкасался с ним ближе, чем с другими, как с мужем моей сестры. И как с лицом, которое правильнее других большевиков посещало заседания Исполнительного Комитета. Обвинение Каменева в призыве к вооруженному восстанию в корне противоречит всему его поведению в критические дни 2–5 июля, как и всей вообще его позиции.

С Ганецким (Фюрстенберг) я встретился несколько раз в разные периоды своей заграничной жизни на съездах или совещаниях. Никаких отношений с ним, ни личных, ни политических, у меня никогда не было. В переписке с ним никогда не состоял. Об его торговых операциях и связях с Парвусом узнал впервые из разоблачений печати, а насколько достоверны эти разоблачения, не знаю.

О г-же Суменсон никогда не слыхал до того, как ее имя было впервые названо в русской печати. Решительно никаких — ни прямых, ни косвенных, ни политических, ни деловых, ни личных связей за все время войны не имел ни с Суменсон, ни с Ганецким, ни с Парвусом, ни с Козловским. Этого последнего я несколько раз видел на заседаниях Петрогр. Исп. Ком. При мне г. Козловский никогда не выступал. Об его прошлом я не имею никаких сведений.

Обвинения меня в сношениях с германским правительством или с агентами, в получении от них денег и в деятельности за счет Германии и ее интересов считаю чудовищным, противоречащим всему моему прошлому и всей моей позиции. Равным образом я считаю совершенно невероятным какие бы то ни было преступления подобного рода со стороны Ленина, Зиновьева, Каменева, Коллонтай, которых знаю как старых испытанных и бескорыстных революционеров, не способных торговать совестью из корыстных побуждений, а тем более совершать преступления в интересах немецкого деспотизма. Выражая свое несокрушимое убеждение в том, что дальнейший ход следствия разрушит безысходно конструкцию обвинения, считаю необходимым указать в то же время на то, что сообщение прокурорской властью печати непроверенных и по существу совершенно противоречащих действительности сообщений никаким образом не может вытекать из потребностей объективного расследования, а является откровенным орудием политической борьбы. Все протесты против неявки Ленина и Зиновьева теряют свою силу перед лицом той травли, какая ведется против этих лиц со ссылками на прокурорскую власть.

Из всего изложенного выше вытекает, что по существу предъявленных мне обвинений я виновным себя не признаю.

Лев Бронштейн — Троцкий. Суд. следов. <Лев Сергиевский — роспись>». [196]

8

Кого только не «записывали» в большевики те, кто видел в них главную мобилизующую силу грядущей всенародной революции, кто, черня большевизм, пытался затормозить или повернуть вспять пугающую неизбежность. Большевиками объявлялись люди, причем вопреки их желанию и политическим воззрениям, чаще всего имеющие дурную или не совсем чистую репутацию. Начиная с того же Льва Троцкого, причисленного к большевикам известной газетой «Известия», и кончая «внешним» разводящим при содержащейся под арестом царской семье Павлом Медведевым, понятия не имевшим о большевиках, но награжденным этой «позорной кличкой» следователем Николаем Соколовым. Но были и такие, кто, называя во всеуслышание себя большевиками и даже занимая руководящую роль в партии, верой и правдой (если так можно говорить об этих лицах, обесчещивавших и эти понятия, и любое дело, к которому прикасались) служивших тому строю, против которого направлялся большевизм. Причем они занимались не только разложением партии изнутри (подобно «княжеской рати» и кадетствующей буржуазии в монархизме) и разъеданием ее извне, но и давали повод для очернения истинных честных борцов за справедливые вековые идеи. Примером могут служить темные делишки «большевика» Малиновского и использование его имени в провокационных акциях.