Черная сотня. Происхождение русского фашизма - Лакер Уолтер. Страница 42
Кургинян — непревзойденный мастер разработки сценариев, которые свидетельствуют о поразительно изощренном уме и временами об острой наблюдательности автора, однако ни в коей мере — о его логике и последовательности. Он одновременно проповедует модернизацию советского общества, внедрение самой современной техники и — возврат к социальным учениям раннего христианства и ислама. Он предлагает проводить перестройку на основе монастырско-аскетической метарелигии, объединяющей духовный коммунизм, христианство (как традиционного, так и тейардианского толка), русский патриотизм, антизападничество, идею «третьего мира» и таким образом консолидировать все здоровые силы общества. Кургинян находит образцы для подражания в поселениях русской религиозной секты духоборов и в казачьих общинах. В 1990–1991 годах сценарии Кургиняна обрели поклонников среди коммунистов, государственной бюрократии и в органах безопасности. Однако критики высмеивают его как шарлатана, поставляющего фантастическую и абсолютно неудобоваримую смесь технократического прагматизма, коммунизма и шовинизма [173].
Взгляды Кургиняна вызвали резкую критику и в крайне правых кругах. На него нападали как на лжепророка, защитника государственного капитализма, который игнорирует духовный потенциал русского народа и, вообще говоря, проповедует масонско-еврейско-мондиалистские взгляды. В ходе этой полемики противники Кургиняна отстаивали теории нацистской экономической политики.
«Решающим фактором широкой поддержки нацистской идеи было крайнее озлобление немецкого народа, вызванное тотальной сионизацией немецкой печати и разрушением немецкой экономики, к которому привели злобные махинации жидомасонов, коммунистов и социал-демократов всех мастей.
Ошибку Гитлер совершил, когда он поддался влиянию сионистов и решил осуществить свои амбиции путем территориальной экспансии» [174].
Разумеется, из всех голосов, призывавших к преобразованию России, самым влиятельным был голос Солженицына. Существенное отличие Солженицына от Антонова и Кургиняна заключается вот в чем: писатель отдает себе полный отчет, что, не будучи специалистом по экономике, не может дать рецепта перехода от государственной собственности к частному предпринимательству [175]. Солженицын соглашается с другими консервативными авторами, что было бы преступной и опасной ошибкой продавать иностранцам полезные ископаемые России и ее леса. Нельзя также допустить неограниченную концентрацию капитала, что может привести к новой форме монополизма. Столь же пагубным было бы чрезмерное увлечение погоней за прибылью, ибо это отрицательно скажется на духовном здоровье общества. Солженицын выступает против применения иностранных экономических моделей в России, однако он понимает, что семидесятилетнее господство идеи, объявлявшей частную собственность и наемный труд злом, крайне отрицательно сказалось на благосостоянии русского народа. Солженицын высказывается за поощрение малых предприятий; он возлагает надежды на русское трудолюбие, которое проявится с исчезновением правительственного ярма. Если японцы сумели создать сильную экономику, опираясь на высокую трудовую мораль, то и Россия способна преуспеть в этом.
Националисты-экстремисты нападали на Солженицына за то, что в одной из своих ранних книг он поддерживал некий тип «морального социализма», тогда как социализм — дьявольское изобретение, корни которого в зависти, а не в духовных глубинах христианства [176]. Каковы бы ни были воззрения Солженицына двадцатилетней давности, и Антонов, и Кургинян отказались от социалистических штампов куда позже. Антонов еще в 1989 году заявлял, что и его общество будут приниматься только социалистические организации и лица, поддерживающие политику перестройки, проводимую Коммунистической партией [177], а Кургинян выступал за некие формы национального или государственного социализма. Национал-большевики правой шли еще дальше, пытаясь приспособить Ленина (демократа, врага бюрократии и архитектора бесклассового общества) к реконструкции России, как они ее понимали [178].
Как среди либералов, так и среди правых нет единодушия в вопросах экономической политики. Все правые соглашаются, что перестройка потерпела поражение, что только уголовники, спекулянты и прочие деструктивные элементы выиграли от тех возможностей (пусть ограниченных), которые открылись при Горбачеве [179]. В этих кругах слово «кооператор» стало синонимом вора и принимается без доказательств, что хозяйством страны правит мафия. Может быть, такая оценка ситуации не полностью беспочвенна, но она оставляет открытыми главные вопросы, по которым среди правых нет согласия, например, является ли приватизация в принципе ошибкой или же все дело в поспешности и непоследовательности ее проведения? [180]
Вся русская правая согласна в том, что сталинская коллективизация была гигантской катастрофой, приведшей к разрушению традиционной русской деревни. Немалая часть вины приписывается Яковлеву (Эпштейну), партийному лидеру еврейского происхождения, который на самом деле играл второстепенную роль (он даже не был членом Политбюро). Можно было бы предположить, что, как только на селе возродят частную инициативу, это вызовет у правых бурю энтузиазма. Ничего подобного не произошло. Как в 1906 году правые выступали против столыпинских реформ, разрушавших общину, так и в 1990 году они усмотрели в происходящем ту же опасность. Анатолий Салуцкий, правый публицист еврейского происхождения, приобрел печальную известность бесконечной серией статей, в которых обвинял одного из реформаторов, академика Заславскую, в содействии разрушению русской деревни в 70-е годы. Однако, когда на селе открылись новые возможности, среди тех, кто поддержал приватизацию в сельском хозяйстве, Салуцкого не оказалось, и таких, как он, было немало [181].
Весьма поучительно сравнить экономическую доктрину нацизма (и германской «консервативной революции» 1929–1933 годов) с экономическими воззрениями русской правой. И те и другие верят в примат политики над экономикой, и те и другие в какой-то степени антикапиталисты — во всяком случае, если рассматривать их программы. Ранняя нацистская экономическая доктрина, созданная Федором и впоследствии отброшенная, предусматривала смертную казнь для ростовщиков и дельцов черного рынка (параграф 12 нацистской программы) и национализацию всех «трестов» (параграф 13). Сельскому хозяйству отдавалось предпочтение перед промышленностью, а банки рассматривались как нечто подозрительное. Характеристика Василия Белова (роман «Все впереди») традиционной русской деревни как хранительницы национального очага — едва ли не дословное повторение пассажа из гитлеровской «Майн кампф» о том, что здоровая масса мелких землепользователей во все времена была лучшим лекарством от социальных болезней [182].
Это не совсем ошибочная идея, но беда в том, что сельскохозяйственная революция влечет за собой исчезновение традиционной деревни. Ранняя нацистская доктрина базировалась на фантазиях об «уничтожении рабства привилегированных банковских ссуд» и различении «производительного» (промышленного) капитала от «паразитического» (финансового). Эти лозунги были чистой демагогией, и после 1933 года их потихоньку убрали. И нацисты, и германские революционные консерваторы верили в частную инициативу и частную собственность, но в то же время отводили государству большую роль в национальной экономике, чем оно играло ранее. В каком-то смысле это был германский вариант кейнсианства. В канун переворота нацистская экономическая программа преодоления кризиса была вполне реалистичной, она оказалась относительно успешной и позднее дала нацистам немалый политический кредит [183].