Державы Российской посол - Дружинин Владимир Николаевич. Страница 17
– Голые! О, мадонна!
И любопытна же! Здравствуют ли у принчипе родители, есть ли братья и сестры? Только жену забыла. На верхней губе синьоры шевелятся черные волоски, редкие, колкие.
– Ты слышишь, Эльвира? Принчипе сирота. Бедный принчипе, о, бедный!
– Бедный, – вторит старушка.
Мосластая опять зачастила. Где у принчипе палаццо, где земля, что растет? Борис звука не успел произнести – она за него говорит. Палаццо дивное-предивное, иного и быть не может у принчипе. Разве не так? Вот апельсинов нет, апельсины от холода гибнут. В Московии почти всегда снег, не так ли?
Дался ей снег…
За столом уже четверо, откуда ни возьмись – еще женская особа. На лице, белом от пудры, мушка. Волосы все кверху зачесаны, острой маковкой.
– Слушайте, слушайте! – возглашает мосластая. – Принчипе Куракин рассказывает о Московии. У него там палаццо, огромный, богатейший палаццо.
Борис усмехнулся. Чем не дворец! Бревенчатый, пакля из пазов лохматится. Только низ выложен кирпичом. Потолок в столовой палате так и высвечивает пустой, – никак не соберется принчипе нанять живописца, чтобы изобразил ходы небесных светил, как в отчих хоромах. А уж богатство… Деревни обезлюдели, поля чертополохом зарастают.
Все это выложить – слов не сыскать, да и ни к чему. Никого тут не касается, как распорядилась бабка Ульяна, какой имела резон обделить младшего внука.
– У нас нет таких палаццо, как у вас, – сказал Борис.
Наконец перешли к делу. Синьора готова уступить ему комнату. Принчипе скромен, непохож на нынешних дерзких, невоздержанных молодых людей.
Тут Борис узнал: покойный муж синьоры тридцать лет служил у герцога Пармского и получил от него дворянство, но на другой же день умер. Нужная бумага, составленная по всей форме, увы, не имеет подписи. Поэтому она, синьора Рота, не вправе украсить свой дом гербом, но он у нее в сердце.
Обе подруги согласно подтвердили:
– В сердце, в сердце. Принчипе не пожалеет. О, он нашел мать, несчастный сирота!
Перебрались в воскресенье. Не хотелось Борису, ох как не хотелось брать с собой Глушкова. Вмешался Толстой, напомнил царский указ. Солдату жить одному, без присмотра, без персоны старшей никоим образом нельзя.
Гондола ткнулась носом в лестницу старого облупившегося здания. Одно название – палаццо. Ступени выедены, ставни серые, выцвели. Служанка отперла постояльцам камору – узкую, вроде траншемента. В окно доносился собачий визг с пустыря Сан-Поло, где по праздникам травят псами быков.
11
Гваскониев караван переправился через Днепр, затарахтел по владениям Речи Посполитой. Хозяина укачивало. Очнется на ухабе, клянет тряску, дорожную пыль, приказывает взбить подушки да повыше. Федька и Дженнаро умаялись, понукаемые хворым, всегда недовольным стариком.
Оба спят при нем, спят по очереди в длинном, точно гроб, возке. Наполетанец, ложась, упрашивает своего святого тезку:
– Оборони, сан Дженнаро, от разбойников, позаботься, сан Дженнаро, чтобы наши лошади не заболели, чтобы ничего не поломалось, чтобы мы не провалились в яму или в реку…
Хозяину причитания надоедали. Укладывая под подушкой пистолю, ворчал:
– Нападут разбойники – будите!
Дженнаро ужасался – накличет ведь! Безбожник, насмешник, как все флорентинцы… И опять призывал небесного патрона, шепотом:
– Прости, сан Дженнаро, синьора Гваскони! Усмири его неразумный язык!
Голова Гваскони скатывается к окну. В возке душно, старик хватает воздух ртом, храпит, чавкает. Когда Дженнаро спит, Федор сидит рядом с постелью хозяина, сжимает коленями мушкет. За окном плывут, ныряют холмы, перелески, хаты. Влетают – чудится осоловевшему Федору – прямо в рот хозяину.
Сторона чужая, а все знакомо. Везде человек рождается либо мужиком, либо господином. Мужиком чаще, вот что худо. А хоромы здесь позатейливее, чем на Руси. Стекла цветные, медь фигурная. Пан, который побогаче, обносит именье свое крепостной стеной, держит войско.
Однако такой двор, как на Волыни у Вишневецких, путникам еще не попадался.
Фортеция поздоровее азовской, смотрит враждебно. Федор все выше задирал голову. Дорога возносится над речкой, над дубравами, над скалистыми удольями, а стена громадится, тычет самопалами. Страж в высоком шлеме, усатый как таракан, забегал, замахал, волоча шпагу непомерной длины. Сверху дали сигнал флагом – подымай, дескать, бревно, впусти гостей!
Пал под колеса цепной мост. Проезжая во двор, Федор смерил толщину стены. Азовские турки позавидовали бы…
Скорее бы поесть да на боковую. Поди-ка, сбежится панство, начнет щупать да дергать товар. Коней распрячь не успеем, как раскидают поклажу, потом подбирай! Едва ли до заката управимся.
Гваскони вылез, не устоял на затекших ногах, поймал руками ствол дерева. Разлапистое, дивное дерево, – Федор не заметил, откуда взялся молодой, узкогрудый католицкий поп в тесной рясе. Обнял купца, как старого друга. Что-то шевельнулось в памяти. Федор глядел, пока не убедился: он, воистину он, иезуит проклятый!
По нем панихиду пропели, а потом оказалось – жив! Побывал в плену у мухаммедан, исхитрился спастись. Дошлые они, иезуиты.
Вон и четки торчат из кармана. Беседует, бывало, с князем-боярином, теребит свои бусы…
А товар куда девать? Дворец словно вымер, хоть бы одна дверь звякнула!
Ну, дивные дела! Тут поп вместо пана. Пузан в лазурном камзоле, с чешуей серебряной на плечах, перед иезуитом чуть не стелется. Должно, управитель али ключник.
Странно все… Покупать не идут, но и отпустить гостей не намерены.
Старика с почетом поместили в палатах. Федору и Дженнаро пузан указал топчаны в казарме, остальные работники наряжены с лошадьми на пастбище. Казарма большая, на целый полк. Да где он? Федор, унтер-офицер азовский, прикинул – половины рейтар нет в наличии.
Война, что ли, людей вымела?
Нет, рейтары говорят, не война, а сейм. Сейм – значит собрание панов. В Варшаве короля выбирают. Князь Михал взял бы больше конников, да нельзя, Семен Палий нагрянет.
Про Палия Федор слыхал. Сильно пошаливает атаман, нагнал на панов озноб.
Повара, девки комнатные, кои попригляднее, тоже в Варшаве. И скрипачей двадцать человек.
– Не пойму я вашего князя, – усмехается Федор. – Этакой поезд потянул, а супруга тут одна. Около нее вон иезуит вьется.
Дрозд черный, он везде клюет. Федор видел его с красивой госпожой. Гуляли по парку, спустились к реке.
Насмешил Федор рейтар. Не жена вовсе, а мать князя. По виду не скажешь, это верно. Двух мужей похоронила. Окрестные паны наперебой сватаются. Одного она арапником огрела, до того привязался. Ночевал у стен замка.
Здесь, поди, и с монахом балуется, думает Федор. Да какой он монах, без монастыря!
Еще не ведает азовский унтер, что за надобность свела в Белой Кринице иезуита, княгиню Дульскую и купца Гваскони.
Из Венеции иезуит направился сперва в Рим, где получил напутствие от кардинала Сагрипанти. Оттуда, в настроении отменнейшем, двинулся на север, сбежал от итальянской жары, чрезмерной для нежной кожи.
Сагрипанти, влиятельнейшее лицо в Риме, протектор Восточной Европы, маркиз Джузеппе Сагрипанти согласился с планом Броджио.
В Варшаве, пребывающей в горячке выборов, братство Иисуса имеет достаточно глаз и ушей. А Мазепа нужен при любых обстоятельствах. Честолюбие его и полководческий дар обещают многое. Гетман себе на уме, карты свои не раскрыл, но Броджио заверил кардинала: Дульская накинула поводок на малоросса. Переписку с княгиней он не прекращает, а это знак добрый.
Важно, чтобы поводок не порвался. Дульская нуждается в совете, в поддержке – ведь терпеть старого повесу нелегко для пылкой любовницы.
Направляясь к Белой Кринице, Броджио навестил несколько замков. Уния местами привилась, вельможи вовлекают крестьян ревностно. Что ж, содействовать благому делу не грех и плетью. Уния – вот вернейшее средство подчинить Россию императору и папе.