Оболганная империя - Лобанов Михаил Петрович. Страница 10
И с его словами о коллективизации я согласен – конечно, без нее мы не победили бы в Великой Отечественной войне! И тридцатые годы – это, конечно, не только разруха, не только голод, не только репрессии, но и невиданный массовый созидательный энтузиазм, небывалый для истории России доступ для народа к знаниям, образованию, поистине извержение из народных недр талантов во всех областях жизни – от государственной до культурной. И очистительные 1937–1938 годы, когда эти таланты были призваны крепить мощь страны, заменяя места устраненных разрушителей и болтунов троцкистского толка!
Колоритный был человек Владимир Федорович! Как я уже говорил, он был сыном священника, и это «изгойство» преломлялось в нем демонстративным, довольно забавным иногда «атеизмом». На партсобрании он как-то возмущался: «Вчера в общежитии захожу в студенческую комнату и вижу – читают! Что бы вы думали? Библию читают! Видите ли, заинтересовались Библией! Нечего им больше читать!» – и оглядывал ряды сидящих в зале с деланым театральным изумлением, – недаром в свое время был он директором театра Вахтангова, главным редактором журнала «Театр». В другой раз с той же трибуны поведал нам о том, как пошутил над ним Сергей Михалков недавно, во время открытия Всемирного конгресса защитников мира. «Сидим с Михалковым. Объявляют президиум. Михалков говорит: «Пименов, иди в президиум. Тебя назвали!» Смотрим: лезет в президиум поп Пимен!» – под смешок в зале закончил ректор Литинститута. Это – о Патриархе Пимене, кстати, на средства Патриархии и был организован этот конгресс. Когда мы вместе с Владимиром Федоровичем были в ГДР, кажется, в 1980 году, он на приеме в Лейпцигской ратуше нахваливал сидевшего рядом с ним руководителя отдела культуры горкома СЕПГ, ярко выраженного еврея, называя его «перспективным работником». «Неперспективные» немцы, мне показалось, довольно сочувственно реагировали на кадровый прогноз советского геноссе.
Родовое «изгойство» нисколько не помешало Пименову всю жизнь подниматься по служебной лестнице. Как не помешало священство отца А. М. Василевскому (он и сам окончил духовную семинарию в Костроме) стать одним из самых выдающихся советских военачальников, Маршалом Советского Союза. (Кстати, Сталин упрекнул Василевского за то, что он прервал связь с отцом-священником, посоветовал забрать старика отца к себе в Москву.)
Вообще Пименов – фигура характерная для сталинской эпохи и отчасти эпохи брежневской с ее «застоем», но никак не для хрущевской с ее гнилой «оттепелью» – но на этом я не буду останавливаться.
Вернусь к заседанию Ученого совета. После Пименова выступил завкафедрой советской литературы Вс. Сурганов. В Литинститут он пришел работать недавно, перевел его сюда проректор Александр Михайлович Галанов из пединститута имени Ленина. До этого заведующим этой кафедрой был Виктор Ксенофонтович Панков, человек милый, всегда улыбающийся, но критик весьма всеядный, который в свои статьи, как в мешок, запихивал подряд всех чистых и нечистых, вопящих от соседства друг с другом, и завязывал это скопище узлом соцреализма. После смерти Панкова, услышав о называемых кандидатах на «освободившееся место», я пришел к Галанову и предложил пригласить на эту должность Александра Овчаренко. Александр Иванович не раз оказывал мне добрые услуги. Он был официальным оппонентом на защите моей кандидатской диссертации в МГУ Написал положительную внутреннюю рецензию на мою рукопись, которая долго мытарилась в издательстве «Современник», после чего дело несколько продвинулось. Он предлагал мою кандидатуру в качестве руководителя аспирантов в Академии общественных наук при ЦК КПСС, хотя и безуспешно. Зав кафедрой в этой академии, знаменитый в писательских кругах «серый кардинал» Черноуцан поставил на моей фамилии крест, объясняя это тем, что у меня нет педагогического опыта (хотя я уже долгие годы работал в Литературном институте, где, кстати, работаю и теперь, более сорока лет, с 1963 года). Когда я заговорил с Галановым об Овчаренко, он с хитроватым пониманием взглянул на меня (дескать, знаю я вашего Овчаренко) и сказал, что есть более приемлемая кандидатура. Таким более приемлемым оказался Сурганов, который, став зав кафедрой, с помощью Галанова с его цековскими связями переехал из Подольска в Москву, поселился в элитном цековском доме по соседству с главными редакторами, партбоссами.
Первое мое впечатление о нем было как о человеке, который несколько ушиблен «пятым пунктом», в частности касательно русских. Как-то шла защита дипломных работ, выступал мой семинарист Муравенко и начал говорить о разнице между американской и русской литературой в пользу последней. Сурганов был оппонентом моего выпускника, и как же я был удивлен, когда он накинулся на него, как на «квасного патриота», «русского шовиниста». «Какой же он русский шовинист, когда он украинец, живет в Киеве!» – не выдержав, крикнул я. Неожиданно для меня Сурганов заметно смутился и не нашелся ничего иного сказать, как только: «Я не знал, что он украинец». Со временем я увидел, что он все-таки из числа «умеренных», а по поводу моей статьи резонерствовал об «искажении в ней общей картины литературного процесса».
Слово дали шолоховеду Федору Бирюкову. До этого он нашептывал в коридоре членам Ученого совета, что «надо спасать Лобанова», а теперь с ходу начал обвинять меня в клевете на Шолохова, на социализм, даже на трактор: «Ведь трактор – это идеологическое и политическое орудие! Поэт Безыменский, который побывал в годы коллективизации в деревне, так писал о тракторе…» И продекламировал с прыгающим от пафоса лицом стихотворение Безыменского о тракторе. Я слушал и не верил своим ушам – всегда льстил мне, призывал в коридоре «спасать» меня, а здесь такая злоба, откуда она? Эх, русачки мы, русачки! Чего стоят наши патриотические слова, когда мы в трудное время топим друг друга! Впрочем, можно иногда видеть, как из этой топи протягивается рука в знак запоздалого примирения. Тот же Бирюков спустя пятнадцать лет после описанной выше истории защищает вдруг меня в газете «Советская Россия» (13 ноября 1997 года) от А. Яковлева, вспоминает, как меня «немедленно пригласили для объяснения на партийную группу кафедры творчества. Он пришел, привел примеры, как высокопоставленный автор извратил его тексты, стараясь приписать всяческие грехи» и т. д. Да и я тоже, уже недавно, при встрече с ним почувствовал себя неловко за то нехорошее слово в коридоре, и мы мирно поговорили друг с другом, жизнь коротка, особенно в нашем с ним возрасте, и так много кругом взаимной неприязни.
Смотрю на Евгения Сидорова, который должен сейчас выступать. Вспоминаются слова, сказанные им при разговоре со мной в его кабинете, что он не будет выступать против. Но эта фраза почему-то прокрутилась в моем сознании с обратным смыслом: скажет же что-нибудь против. И почему-то я решил, что не пропустит Евгений Юрьевич то место в моей статье, где приводятся адресованные Зиновьеву слова Ленина о необходимости активизации массового террора в Питере в связи с убийством Володарского. И я как в воду глядел. Сказал обо мне добрые слова как о критике, как о преподавателе, и вдруг о том самом… Тонко сказал: есть в статье место, которое дает основание думать о Владимире Ильиче как о стороннике терроризма.
– Это не я говорю, – бросил я с места. – Я цитирую из книги Давида Голинкова «Крушение антисоветского подполья в СССР».
– Тем хуже! – как-то молниеносно парировал Сидоров, как ракеткой в пинг-понге, что поставило меня просто в тупик.
Но в целом отношение его ко мне выглядело, говоря его любимым словом, толерантным. «Михаил Петрович Лобанов – человек уважаемый, он хорошо работает в институте, никаких административных мер мы применять к нему не можем и не будем. Но обсуждать книги и статьи, вызывающие споры в печати, мы должны обязательно». И в последней фразе назвал мою «главную идею» – «мечтательно-консервативной». Видимо, в этом была какая-то доля истины, хотя и было для меня странно…
Почему из такой мечтательной консервативности загорелся сыр-бор на самом верху партийной власти? Может быть, и там переоценивали возможности «русской почвенности», не веря в полную силу в то, что было уже явью, – в наличную реальность радикальную, имеющую давние революционные традиции и уже готовую перейти в новое свое состояние – «перестроечно-криминального» толка.