Оболганная империя - Лобанов Михаил Михайлович. Страница 19
И все-таки культура, даже и с благодатными признаками, непомерно далека от религии. Духовно проникновенны пушкинские «Отцы пустынники и девы непорочны», но верующие обращаться будут к самой молитве Ефрема Сирина, а не к этому поэтическому, пусть и гениальному, ее переложению. Трогательна лермонтовская «Молитва» с ее «есть сила благодатная в созвучье слов живых, и дышит непонятная святая прелесть в них». Но этой, как бы нечаянно сказанной, «прелестью» и бесконечно далеко это стихотворение от молитвы. Этой прелести было много в русской литературе, хотя один из западных писателей и назвал ее «святой». Агиографические сборники свидетельствуют, что святые, подвижники приходили к вере в результате духовных переворотов, внутренних прозрений, таинственных озарений. Но странно было бы фантазировать, что это могло быть под влиянием художественной литературы.
Более того, русская литература в лице даже ее гениев уводила от истинного центра круга. Есть что-то символическое в жуткой одинокой могиле Толстого на краю оврага в Ясной Поляне. Великий писатель сам отделил себя от православного кладбища (на котором похоронена и его жена, Софья Андреевна), от православного народа, но кто больший авторитет в оценке церковного отпадения Толстого? Святой Иоанн Кронштадтский, не пожелавший быть с «богоотступником» в почетных членах ученой корпорации, или либерально-радикальная интеллигенция, славословившая Толстого за его обличение Православной Церкви?
Философствующая интеллигенция и сама внесла немало духовной смуты. Сейчас говорят о возвращении к нам русских религиозных мыслителей, пишут о «религиозном ренессансе» десятых и даже начала двадцатых годов. Не говоря уже о том, что само определение «ренессанс» понятие гуманистическое и скорее противостоит религии, чем связано с нею, философские искания десятых годов несут на себе отпечаток религиозного модернизма. В отличие от классического славянофильства (И. Киреевский А. Хомяков, К. Аксаков) с его соборностью, традиционным Православием религиозный «персонализм» русских мыслителей начала XX века не лишен антихристианских черт. Творчество религиозной мысли Бердяева сдержано в плодотворности его релятивизмом (в одном ряду с Христом у него Сократ, Магомет, Будда, Конфуций и т. д.). Гениальный умственный змий В. Розанов, как ядовитая капля химического реактива, неустанно долбил, подтачивая, разрушая самое ядро христианства, видя в Христе врага жизни, столь любезной Василию Васильевичу ветхозаветной иудейской плодовитости. И об этом ни слова в тех дифирамбических статьях об этих двух мыслителях, которые охотно печатаются в нынешних газетах и журналах.
Примечательно, что степень интереса, сочувствия к дореволюционным мыслителям прямо пропорциональна их отчужденности от «ортодоксального Православия». Например, более, чем другие, связанные с ним С. Булгаков, И. Ильин уже не вызывают такого понимания, как те же Бердяев и Розанов. Но зато модным именем для либеральных, леворадикальных изданий стало имя Г. Федотова, который уверял, что идеи «черной сотни», как «русского издания или первого варианта национал-социализма <…> переживут всех нас», который за «православным самодержавием, то есть за московским символом веры <…> легко различал <…> острый национализм, оборачивающийся ненавистью ко всем инородцам». И это было написано находившимся в эмиграции в США Г. Федотовым в 1945 году, после окончания войны России с гитлеровской Германией. Не потому ли столь близок этот мыслитель либералам, что в нем можно видеть родоначальника тех лозунгов об «опасности русского православного фашизма», который сейчас в ходу как у нас в стране, так и за рубежом?
У нас всегда было слишком много учителей из среды писателей, которые в прошлом объявлялись «апостолами», «пророками» из одной только оппозиции существующему строю, «официальной религии». Художник Нестеров в своей картине «Душа народа (На Руси)» среди сонма лиц, олицетворяющих исторический, духовный, путь русского народа, изобразил рядом стоящими Достоевского, Толстого и Вл. Соловьева – в качестве религиозно-духовных выразителей Руси. Вот уж поистине «лебедь, рак и щука» – православный, религиозный бунтарь и философствующий мистик. Достоевский не ведет, он идет вслед за Христом и в этом сливается с христианским народом Руси. Эти же двое заявляют о себе как «обновители» христианства, и либеральная интеллигенция создает вокруг этих «исканий» такую «пророческую» репутацию, что даже такой, в общем-то, православный художник, как М. Нестеров, оказывается в ее власти. Перед идолищем «научного сознания» теми же прогрессистами объявляются «юродивыми» Гоголь, Достоевский, ретроградами – такие писатели традиционной веры, как Гончаров, Островский. Александр Николаевич Островский отвечал тем, кто отделял себя от Церкви, от народной веры: мы «не должны чуждаться его (народа) веры и обычаев, не то не поймем его, да и он нас не поймет».
Мы привыкли судить о России, ее истории по литературе, по книжным героям. О войне 1812 года – по «Войне и миру», о железнодорожном строительстве – по стихотворению Некрасова «Железная дорога», о Дальнем Востоке – по каторжанам чеховского «Сахалина» и так далее. Литература, собственно, закрыла реальную Россию. Гончаров, возвращаясь из кругосветного путешествия через Сибирь, был в восхищении от знакомства с тамошними людьми, начиная от таких «крупных исторических личностей», «титанов», как генерал-губернатор Восточной Сибири граф Н. И. Муравьев-Амурский, совершивший немало «переворотов в пустом, безлюдном крае», как архиепископ Иннокентий (Вениаминов), издавший алеутский букварь, возглавивший огромную просветительскую работу среди местных племен; открыватели северных путей, хлебопашцы, купцы, инженеры, охотники, чиновники, военные, в деятельности которых «таится масса подвигов, о которых громко кричали и печатали бы в других местах, а у нас из скромности молчат». Тогда же, в пятидесятых годах XIX века, развернулась историческая деятельность на Дальнем Востоке И. Невельского, который был не только замечательным моряком и крупным исследователем, но и человеком государственного ума, с именем которого связано присоединение к России огромных пространств Приамурского и Приуссурийского края. Героической была жизнь не только самого Невельского, но и жены его Екатерины Ивановны, женщины удивительно самоотверженной и милосердной.
Подобные подвиги созидания не нашли места в литературе, оказалась невидимой, как подводная часть айсберга, исторически деятельная сторона русской жизни. И сам Иван Александрович Гончаров, возвратившись в Петербург, занялся совсем не тем, что он увидел в Сибири, – Обломовым, лежащим на диване.
И другая, столь же деятельная сторона русской жизни – молитвенная – оказалась вне литературы. О современнике Пушкина Серафиме Саровском тогдашняя словесность вряд ли что и слышала.
С исторической Голгофы, с высоты исторического опыта всего пережитого нашим народом в XX веке отрезвляется наш взгляд на прошлое, его культуру, открываются глубинные, истинные духовные ценности.
С объявленной сверху «перестройкой-революцией» литература захлебнулась в общественных страстях и раздорах. Да что там литература! Оказались втянутыми в раздоры – страшно молвить – сами Церкви, и, что особенно прискорбно-для нас, русских, – Русская Православная Церковь и Русская Зарубежная Церковь, которая открывает в стране свои приходы. Церковь – это, конечно, не только ее служители, высшие иерархи, а нечто более вечное и нетленное. И, если можно так выразиться, – нынешние общественные немощи ее коренятся в нас самих. Наш епископ рассказал мне о своем разговоре с известным русским писателем, который наставлял его и через него священников, Церковь: «Вы должны духовно возрождать народ». Владыка на это отвечал: «Не вы, а мы. Церковь – это все мы, не только священнослужители. От каждого зависит, будет ли духовное возрождение».
Еще недавно писатели, поэты любили говорить о себе, что они «за все в ответе». И выходило, что отвечали за все и ни за что. Ныне этим демиургам более пристало быть в ответе не за всех и за все на свете, а прежде всего за себя. Как говорил в старинное время один благородный человек в ответ на монаршее пожалование: куда мне с ними, с тысячью душ, справиться, когда я не справляюсь с одной, своей собственной душой? И уже не так сейчас диковаты, как прежде, для нас гоголевские слова, что писателю сначала надо образовать себя, а потом писать книги.