Оболганная империя - Лобанов Михаил Михайлович. Страница 8

Между тем пущенная в ход по приказанию генсека идеологическая машина набирала обороты. Заведующие отделами ЦК КПСС – агитации и пропаганды Б. Стукалин, культуры – В. Шауро послали докладную записку в секретариат ЦК партии с осуждением моей статьи. И того, и другого я никогда не видел в лицо и позднее мог составить представление о них, встретившись с ними.

Набросились на меня борзописцы, первыми П. Николаев, Ю. Суровцев, В. Оскоцкий – давние мои попечители. Сегодняшнему читателю эти фамилии ничего не говорят, но тогда это была одиозно известная (во всяком случае, в литературных кругах) свора отпетых русофобов – достойных папашек нынешних «демократических» телекиллеров. Прошло три с половиной года после той истории с моей книгой об Островском, когда Николаев, о чем рассказывалось выше, так тешил себя ролью распорядителя травли, за это время он заматерел в этой роли и теперь, с выходом решения ЦК по моей статье, первым вылез добивать осужденного. «Освобождение… от чего?» – многозначительно назвал П. Николаев свою статью, опубликованную в «Литературной газете» 5 января 1983 года. По поводу названия этой статьи автор «Драчунов» М. Алексеев пишет в том же послесловии к трехтомнику, что я подвергался нападкам «за то, что первый указал, чего может добиться писатель, освободившись от внутренней цензуры, раскрепостив и душу, и перо свое, – это и только это продиктовало умному и честному критику и заголовок, и все, что сказано им под этим заголовком». И у меня в статье сказано: «Не решившийся до сих пор говорить об этом, только дававший иногда выход сдавленному в памяти тридцать третьему году – упоминанием о нем, автор набрался наконец решимости освободиться от того, что десятилетиями точило душу, и выложить все так, как это было». Вроде бы ясно, о каком освобождении идет речь, но моему обличителю требуется политическая улика, и вот он «расшифровывает» заголовок статьи как освобождение от всех социалистических основ, как неприятие коллективизации, индустриализации, марксистско-ленинской идеологии, классовой борьбы, «завоеваний советской литературы» и т. д.

Вслед за Николаевым лягнули меня В. Оскоцкий в газете «Литературная Россия» 21 января 1983 года, Ю. Суровцев в «Правде» 13 февраля 1983 года. Как Николаев партвластью был наделен некоей функцией идеологического надзора над литературой, правом «вершить суд» над неугодными писателями, так Суровцев являлся недреманным оком по части разоблачения фабрикуемой им же самим «опасности русского шовинизма». В должности секретаря Союза писателей СССР он «курировал национальные литературы», разъезжал по республикам страны, по рашидовым-шеварднадзам-алиевым, раздуваясь, как клоп, на паразитировании казенно-интернационалистской «дружбы народов». И всюду, куда ни приезжал, сеял русофобию, ненависть к «захватнической, колониальной политике царской России», дразнил «опасностью русского шовинизма», науськивал местных националистов на русских людей. Ему были открыты двери всех партийных изданий, где он свободно мог навесить на нежелательное лицо любой ярлык. Ныне ставший «демократом», этот тип уже без прежних партийно-классовых масок в открытую называет своего главного врага, объявив в печати, что он пишет книгу «Конец русской идеи». Не рано ли торжествуешь!

«У страха глаза велики!» Вспомнилась мне Лубянка, где я был осенью 1966 года по делу моего литинститутского «семинариста» Георгия Белякова…

Первое, о чем я подумал в наступившем для меня безвременье, – это устранение возможных улик. Собственно, никаких улик и не было, но мало ли что… В свое время Илья Глазунов дал мне изданную за рубежом книгу Солженицына «Ленин в Цюрихе» с портретом на обложке вождя какого-то склеротического облика в зловеще-кровавом отсвете. Видя мое колебание (брать – не брать), он уличил меня в непонимании, что на эту книгу найдется масса охотников, готовых платить за нее большие деньги, а я даром не беру из-за трусости советского человека… И тут же предупредил, как бы отталкиваясь от меня жестом поднятых перед собою рук, что если я выдам его, то он объявит, что этого советского человека он не знает, видит в первый раз. (До этого я не раз был в его мастерской.) Для Ильи Сергеевича суть была, видимо, не в Солженицыне, а в самом Ленине, которого он недолюбливал, именуя «картавым». Впоследствии я лучше узнал Илью Глазунова, читая лекции в созданной им Академии живописи и ваяния, и оценил по-настоящему этого феноменального во многих отношениях художника и человека, его поистине великие заслуги в выращивании молодых русских художников-реалистов. Что же касается врученной мне книги, то в ней больше путающего себя с Лениным Солженицына, чем Ленина (недаром Александр Исаевич, как мне передавала по телефону первая его жена Наталья Решетовская, считал, что он похож на Владимира Ильича, и потому так охотно пишет о нем). Читать я ее никому не давал, и вот пришел черед аутодафе для нее. Жил я тогда в «хрущевке» на Бескудниковском бульваре, в крохотной однокомнатной квартирке, заваленной книгами, и, с трудом разыскав ту злополучную, приступил вместе с дочерью Мариной к сожжению ее в туалете. До чего же долго, чадно тлели клочки разорванных страниц, особенно куски глазурованной, с багровыми отсветами обложки.

Наступила пора моей домашней блокады. Безмолвствовал телефон, замолкли знакомые. Вдруг звонок из Твери. Звонит Петр Дудочкин, который до этого присылал мне свои статьи против пьянства, спаивания народа. Говорит о моей статье, кричит: «Рыба плывет нереститься против течения!» В Литературном институте узнаю, что на занятии по текущей литературе Н. Томашевский поздравил студентов… с выходом моей статьи. Лично я не был знаком с ним, знал его как автора честной вступительной статьи к двухтомнику Константина Воробьева, изданного в Прибалтике. Потом я познакомился с ним, вместе выезжали в 1989 году в Курск, на родину Воробьева, в связи с его юбилеем – восьмидесятилетием со дня рождения, как-то он засиделся допоздна у меня в номере гостиницы и все рассказывал о Воробье, как любовно называл он Константина Воробьева, признавался, как много значил этот писатель в его жизни, сколько он натерпелся от его резкого, трудного характера и все мог простить ему за незаурядность его личности и таланта. О Константине Воробьеве писал и я в своей статье «Освобождение», но мог бы добавить и нечто из личных встреч – как впервые, кажется, летом 1960 года, встретился с ним на квартире Михаила Карунного, в доме против Военторга, в центре Москвы. Карунный заведовал отделом прозы в издательстве «Советская Россия», где и выходила тогда первая в Москве воробьевская книга. Сразу же у меня с Воробьевым произошла схватка из-за Леонова: я тогда был, можно сказать, одержим любовью к Леонову (в 1958 году в издательстве «Советский писатель» вышла моя книга «Роман Л. Леонова «Русский лес»»), мерилом моих симпатий к писателям было их отношение к Леонову. Доходило до анекдотичности. Как-то в статье одного публициста, помнится, Н. Грибачева, мелькнула отрадная для меня фамилия, и вроде бы сам этот публицист стал для меня другим. Но, увы, фамилия-то была не Леонов, а Лесков, и автор тут же стал для меня прежним Грибачевым (дело было не в Лескове, он и без того Лесков, а Леонов наш современник, недооцененный, как я думал, по достоинству). Мы оба с Воробьевым кричали, один вознося непомерно Леонова, другой ругая его чуть ли не как графомана. Синь глаз моего литературного противника вонзалась в меня льдинками неприязни, напряженные мышцы лица искажали ту его волевую чистоту, которая бросилась мне в глаза, как только я тогда увидел его. Все-таки мы и в тот раз отошли от взаимной горячки, а позже в издательстве «Советская Россия» встретились уже как добрые знакомые. Со временем, лучше узнав его как писателя, я понял, что ему, с его «жгучей правдой войны», с его жестким характером «правдолюбца», не до леоновской «велеречивости», как он довольно предвзято судил о творчестве Леонида Максимовича. Но закончу о верном поклоннике «Воробья» – Н. Томашевском. Не знал я никого из своих знакомых, кто бы так, как этот не русский по национальности человек, предан был памяти близкого ему русского писателя. Вспомнилась мне его слабая, чуть виноватая улыбка, когда я узнал о смерти, настигшей его в далекой от Москвы деревне.