Сильные мира сего - Дрюон Морис. Страница 75

На следующий день Ноэль принял его на авеню Мессины. Великан был в ярости, которую он к тому же намеренно преувеличивал.

– Ах вот как? – заревел он, привстав с кресла и наклоняясь над письменным столом. – Мало того что ты гуляка, игрок и бездельник! Теперь ты ведешь себя как самый последний хам! Ударить женщину по лицу! И только потому, что господин Моблан, видите ли, очень спешит, не может подождать пять минут, ему еще нужно нанести визит двум-трем шлюхам! Оказывается, господин Моблан полагает, что если я по доброте душевной занимаюсь его делами, то я обязан уделять ему больше внимания, нежели Французскому банку, газете и своей собственной семье… Так вот, я запрещаю тебе переступать порог моего кабинета… И должен тебе сказать, что ты трус, слышишь – просто трус! Ведь на меня-то ты не набросился. Ты не отважился помериться со мною силами, хотя мне скоро стукнет семьдесят! А ну, попробуй поднять на меня руку.

Люлю понурил голову.

– Я прошу прощения, Ноэль, прошу прощения, – бормотал он. – Не знаю, что на меня нашло. Я и сам в ужасе от своего поступка… Меня иногда охватывают внезапные приступы ярости, сам не знаю почему.

– Покажи мне свои счета за прошлый месяц, – потребовал Ноэль.

Он водрузил на нос пенсне и принялся изучать протянутую ему Мобланом бумагу с таким видом, с каким просматривают запись расходов прислуги.

– Да-да, я допустил вчера ошибку, я допустил большую ошибку… – хныкал Люлю. «А что, если пнуть его ногой в коленную чашечку, когда он встанет?» – думал он.

– Двести франков шляпочнику? Почему так много? – осведомился Шудлер.

– Я отдавал в утюжку шляпы.

Ноэль снял телефонную трубку:

– Жереми здесь?.. А, это вы, Жереми! Сколько стоит утюжка шляпы?.. Благодарю… Оказывается, это стоит пять франков, – бросил он Моблану, вешая трубку. – Насколько я понимаю, ты не мог отдать ему сразу сорок шляп!

– Не знаю, – пролепетал Люлю. – Я, верно, объединил тут плату за такси и другие мелкие траты того дня. Я не привык записывать расходы! Это ты меня вынуждаешь…

Он чувствовал, как в нем закипает гнев, а это было опасно – он так боялся последствий. «Не надо, нет, нет, нельзя терять самообладание», – твердил он себе.

– Если бы ты заблаговременно приучил себя к умеренности, – сказал Ноэль, – ты не оказался бы теперь в таком положении. Я, как опекун, обязан знать, на что ты тратишь деньги, которые я тебе выдаю. В прошлом месяце ты выпросил у меня на шесть тысяч франков больше, чем тебе положено, уверял, что ты должен покрыть карточный долг. Лишь десять дней назад ты получил то, что тебе причитается на весь этот месяц. Зачем ты снова явился?

– Мне необходимы еще восемь тысяч франков.

– Это для чего?

– Уплатить дантисту.

– Ты, как видно, всю жизнь проводишь у дантистов, – недоверчиво протянул Ноэль.

Люлю вскипел от ярости.

– У меня не осталось зубов! – завопил он. – Смотри! Смотри! Лгу я или нет?

Он разинул рот и вплотную приблизил свое лицо к лицу Ноэля, угрожающе двигая при этом беззубыми челюстями, словно хотел укусить великана.

– М-да, ничего не скажешь, тебе надо привести рот в порядок, – спокойно заметил Ноэль. – Ну что ж, попроси своего дантиста прислать мне счет, когда он кончит работу. Я сам ему за все уплачу.

У Люлю затряслись руки. «Я попрошу дантиста, – промелькнуло в его голове, – приписать к счету приличную сумму и отдать ее мне». Он смотрел прямо перед собой и ничего не видел. До его слуха смутно донеслись слова вставшего с кресла Ноэля:

– А теперь ступай, мне еще надо принять других посетителей. Ты и сам видишь, что ничего спешного у тебя не было.

Люлю стремительно вскочил со стула, вцепился в отвороты пиджака своего мучителя и принялся трясти его, как трясут ствол дерева. Вне себя от ярости он кричал:

– Мерзавец! Ты застрелил собственного сына! Слышишь, мерзавец? Я обо всем расскажу, я донесу, и тебя осудят за убийство. Это ты приказал отравить моего ребенка! Я все сообщу полиции! Я все сообщу полиции!

Выкрикивая бессвязные слова, он норовил больнее ударить носком ботинка по ноге Шудлера.

В ярости Люлю даже не заметил, как Ноэль ткнул его кулаком в челюсть. Моблан чуть было не упал навзничь, но успел ухватиться за кресло и тяжело рухнул на колени; он не почувствовал боли, только какая-то странная волна холода охватила его мозг и потушила пылавший в голове огонь. Он принялся глупо смеяться.

– Убирайся вон! Сию же минуту! – глухо произнес Ноэль.

Люлю поднялся на ноги.

– Я прошу у тебя прощения, Ноэль, прошу прощения, – невнятно забормотал он.

И, сгорбившись, вышел, тяжело волоча ноги и прижимая руку к распухшей губе.

Когда Ноэль, машинально потирая ушибленную голень, пересказал два дня спустя всю эту сцену профессору Лартуа, тот заметил:

– Берегитесь! Мне думается, у Моблана налицо симптомы старческого слабоумия. Вы должны подвергнуть его врачебному осмотру.

– Нет, нет! – воскликнул Ноэль. – Он в здравом уме, так же как вы или я. Просто он разозлился, вот и все! Он всегда был таким.

Прошло полтора месяца; за все это время Шудлер не имел никаких известий о Люлю и не проявлял никакого интереса к своему подопечному.

3

Действительно ли за два года зеркала потускнели? В самом ли деле сошла позолота с итальянских рам? Появились ли на драгоценном фарфоре за это время новые трещины? Или просто взгляд Симона с каждым днем становился более пристальным и придирчивым, по мере того как его нежность к Мари Элен Этерлен убывала?

Его визиты в Булонь-Бийанкур становились все реже.

Этот раззолоченный, сверкающий, хрупкий, как хрусталь, домик, где он провел столько приятных вечеров, теперь навевал на него скуку. Незримое присутствие поэта, печать его личности, лежавшая на каждом предмете обстановки, раздражала Лашома. Бюсту Жана де Ла Моннери, изгнанному из спальни и установленному в уголке на лестничной площадке, уже не часто доводилось следить своими гипсовыми глазами за четой, так недавно чувствовавшей себя счастливой.

Случалось, что Симон, который никак не мог удобно усесться за украшенный мозаикой стол, недовольно ворчал:

– Право же, Мари Элен, нужно сделать его повыше.

Госпожа Этерлен молча вздыхала.

Или же, проходя мимо комода с крышкой из бело-розового мрамора, Симон говорил:

– Посмотрите на эту замочную скважину! Бронзовая накладка вот-вот отвалится.

– Да-да, в самом деле… Надо будет пригласить мастера, – отвечала она. – О, какой у вас беспощадный взор, милый, от вас ничто не ускользает.

Глядя в лицо Симону, госпожа Этерлен уже не встречала в его взгляде прежней доброжелательности. Теперь сквозь очки на нее смотрели какие-то незнакомые, холодные глаза. Они рассматривали ее так же равнодушно и чуть брезгливо, как и безнадежно обветшавшую мебель.

Симон молча разглядывал две глубокие складки, которые залегли в углах ее рта, слишком разросшийся золотистый пушок на щеках, мелкую сеть морщинок возле глаз, набухшие веки.

За два года Симон взял от госпожи Этерлен все, что она могла ему дать. А теперь у него было в Париже столько знакомых, он чувствовал себя на равной ноге с наиболее известными элегантными людьми!

«Я принес ей в жертву свою молодость, – говорил он себе. – А она даже ни разу не сказала мне, сколько ей в действительности лет». Роман с этой стареющей женщиной, намеренно носившей несколько старомодные платья, уже нисколько не был для него лестным. Он старался как можно реже появляться с нею на людях.

Пристально разглядывая Мари Элен, Симон разглядывал как бы и самого себя. Положение в обществе накладывает свой отпечаток на внешний вид человека – успешная карьера старит. И Симон, все еще считавший себя молодым, вдруг обнаружил, что и для него уже наступила пора зрелости.

Каждое утро он снимал со своей расчески пучок волос. Теперь ему нравились совсем юные девушки с ослепительными зубами и упругой грудью.