Узница Шато-Гайара - Дрюон Морис. Страница 51
– Королю придется поднести своей будущей супруге ценные дары, – отозвался канцлер, – а так как любовь может подсказать ему весьма расточительные планы, боюсь, что казна не выдержит подобных трат. Нельзя ли удержать из имущества Мариньи то, что будет израсходовано на дары новой королеве?
– Умно задумано, Морнэ. Представьте королю раздел имущества именно с этой точки зрения и поставьте во главе списка в числе законных претендентов мою племянницу принцессу Венгерскую, – ответил Карл Валуа, следя взглядом за работой каменщиков.
– Себе, ваше высочество, я, разумеется, ничего не прошу, – заметил канцлер.
– И правильно делаете, ибо люди злоязычные непременно станут говорить, что вы старались погубить Мариньи ради того, чтобы воспользоваться его добром. Прикиньте побольше к моей части, а я уж выдам вам сообразно с вашими заслугами.
Туловище статуи полностью отделилось от стены; рабочие обвязали веревками каменный торс и начали вращать ворот. Вдруг Валуа положил свою сверкающую перстнями руку на плечо канцлера.
– Знаете, Морнэ, я испытываю сейчас весьма странное чувство – мне кажется, будто мне будет недоставать Мариньи.
Морнэ тупо уставился на дядю короля Людовика. Он не понял, что хотел сказать Валуа, да и сам Валуа, пожалуй, не сумел бы объяснить, что он сейчас чувствует. Взаимная ненависть связывает двух людей столь же крепкими узами, как и разделенная любовь, и, когда исчезает с лица земли враг, против которого вы долгие годы строили козни, в сердце вашем остается пустота, совсем такая же, как если уходит из него великая страсть.
В это самое время в опочивальне Людовика Х заканчивалась церемония бритья. В нескольких шагах от своего повелителя стояла Эделина, красивая, румяная, свежая, и держала за ручку девочку лет десяти: худышка робко глядела на короля, не зная, что этот король родной ее отец.
Сварливый велел вызвать в свои покои обеих Эделин, мать и дочь. Дворцовая прачка, полная надежд, взволнованно ждала, когда наконец соизволит заговорить ее венценосный любовник.
Когда цирюльник, осушив нагретым полотенцем подбородок Людовика, почтительно удалился, унося с собой тазик, притирания и бритвы, король Франции поднялся, встряхнул своими длинными кудрями, чтобы они ровнее легли вкруг воротника, и спросил:
– Скажи, Эделина, доволен ли мой народ тем, что я велел повесить мессира де Мариньи?
– Конечно, доволен, ваше высоч... простите, ваше величество, – ответила прачка. – Весь город ликует, и люди поют, радуясь весеннему солнышку. Все говорят, что наши беды кончились...
– Да будет так, – перебил ее Людовик. – А тебе я обещал устроить судьбу этого дитяти...
Эделина преклонила колени и заставила сделать то же самое свою дочку, дабы в этой униженной позе выслушать из всемогущих уст радостную весть о благодеяниях, которыми осыплет ее дитя Людовик Сварливый.
– Государь, – пробормотала Эделина, не вытирая слез, выступивших на ее глазах, – этот ребенок будет славить в молитвах ваше имя до конца своих дней.
– Вот и чудесно, так я и решил, – отозвался Сварливый. – Пусть возносит молитвы! Я желаю, чтобы она постриглась со временем в монахини в обители Сен-Марсель, куда принимают девиц только из знатных семей, там ей будет лучше, чем где бы то ни было в ином месте.
Горькое разочарование выразили вдруг оцепеневшие черты прачки. Эделина-маленькая, казалось, не поняла ни слов короля, ни того, что в эту минуту решилась ее судьба.
– Стало быть, вы этого хотите для нее, государь? Заточить ее в монастырь?
И прачка резким движением поднялась с колен.
– Так надо, Эделина, – шепнул ей на ухо король, – внешность выдает девочку с головой. И потом, ради нашего, да и ради ее спасения будет лучше, если она благочестивой жизнью искупит грех, который совершили мы, произведя ее на свет божий. А тебе...
– Уж не собираетесь ли вы, ваше величество, и меня тоже заточить в монастырь? – в ужасе воскликнула Эделина.
Как изменился Людовик Сварливый за последние недели! Она не узнавала в этом человеке, бросавшем свои распоряжения категорическим, не терпящим возражения тоном, прежнего подозрительно настороженного подростка, который с ее помощью стал мужчиной, не узнавала даже того несчастного, дрожавшего от холода и немощи властелина, которого она пыталась согреть в вечер похорон Филиппа Красивого. Одни только глаза все так же беспокойно перебегали с предмета на предмет.
Людовик заколебался. Он не желал идти на риск. Еще неизвестно, что готовит ему судьба и не придется ли вновь приблизить к себе эту цветущую, покорную красавицу.
– А тебе, – произнес он, – а тебе я решил поручить присмотр за обстановкой и бельем Венсеннского дворца, чтобы к каждому моему приезду все там было в порядке.
Эделина покачала головой. Как опалу, как обиду восприняла она свое удаление от дворца, отсылку во второстепенную резиденцию. Неужели она не угодила, неужели плохо следила за бельем? Уж пожалуй, она предпочла бы даже пострижение в монастырь этой полупочетной опале. Тогда хоть гордость ее не так бы страдала.
– Я ваша верная раба и повинуюсь королевской воле, – холодно произнесла она.
Уже подойдя к дверям, Эделина вдруг заметила портрет Клеменции Венгерской, водруженный на поставце, и, не сдержавшись, спросила:
– Это она?
– Это будущая королева Франции, – ответил Людовик.
– Пошли вам господь счастье, ваше величество, – произнесла прачка, покидая королевские покои.
Она разлюбила Людовика.
«Ну конечно же, конечно, я буду счастлив», – твердил про себя король, меряя шагами свою опочивальню, в окна которой широкой волной лился весенний свет.
Впервые после вступления на престол Франции Людовик чувствовал полное душевное удовлетворение и уверенность в себе: он велел задушить свою жену и повесить сподвижника своего отца; он удалил от себя свою любовницу и послал в монастырь свою незаконную дочь. Отныне сметены все препятствия, преграждавшие дорогу к будущему. Теперь он может со спокойной совестью встретить прекрасную неаполитанскую принцессу, подле которой – как он верил – он проживет долгую жизнь и покроет славой свое царствование.
Людовик позвонил камергеру.
– Прислать ко мне мессира де Бувилля, – приказал он.
В эту минуту что-то с грохотом рухнуло в другом конце дворца, там, где помещалась Гостиная галерея.
Рухнула статуя Ангеррана де Мариньи, она наконец-то отделилась от пьедестала под ликующие крики зевак. Ворот вращался слишком быстро, и двадцать квинталов мрамора с размаху грохнулись оземь.
Два человека, стоявшие в первых рядах толпы, поспешили нагнуться над поверженным колоссом: мессир Толомеи и его племянник Гуччо. В отличие от Карла Валуа торжество ломбардца не омрачалось меланхолическим сожалением. В течение двух последних недель толстобрюхий Толомеи трясся от страха и впервые заснул спокойно в ночь после повешения. Зато сейчас он чувствовал небывалый прилив великодушия.
– Гуччо, дорогой, – обратился банкир к племяннику, – ты немало помог мне в этом деле. Я отношусь к тебе как к собственному сыну, как к своему ребенку по крови. И хочу вознаградить тебя, хочу увеличить долю твоего участия в моих делах. Какую часть ты желаешь получить? Может быть, у тебя есть какая-нибудь затаенная мечта? Говори, сынок, говори смело.
Толомеи ждал, что Гуччо, как и подобает почтительному племяннику, ответит: «Как вам будет угодно, дядюшка».
Но Гуччо молчал, опустив свои длинные черные ресницы, потупив остроносое лицо. Вдруг он решился:
– Дядя Спинелло, мне хотелось бы получить наше отделение в Нофле.
– Как, как? – удивленно воскликнул Толомеи. – Невелеки же твои притязания! Просить какое-то захолустное отделение! Да там за глаза хватает трех служащих, и тем еще дела не находится! Куцые же у тебя мечты!
– Мне по душе это отделение, – возразил Гуччо, – и я уверен, что сумею расширить дело.
– А я уверен, – отозвался Толомеи, – что в тех краях проживает какая-нибудь красотка, недаром ты повадился ездить в Нофль, хотя никакой надобности в этом нет. Хороша ли она по крайней мере?