Война иными средствами - Блэквилл Роберт. Страница 29
Учреждение банка БРИКС – который позиционируется вполне открыто как альтернатива Всемирному банку – является одним из наиболее четких сигналов того, что впредь помощь вовсе не обязательно будет оказываться сугубо на западных условиях. Имея начальный капитал в 100 миллиардов долларов и почти наверняка ориентированный на Африку, этот банк обеспечивает Китаю дополнительные средства для финансирования своей экспансии на континент. Но за созданием банка может скрываться иная цель. Учитывая обилие существующих способов финансирования ресурсных инвестиций в развивающихся странах, учреждение многостороннего банка развития, где не представлена ни одна западная страна, ясно сигнализирует об уверенности в жизнеспособности альтернативной модели и о желании создать собственную базу знаний и, как считают некоторые, переосмыслить основные организационные принципы международной финансовой системы [317]. Банку еще далеко до зрелости, но лидеры стран БРИКС уже приступили к очерчиванию ряда структурных элементов: например, соглашение о новом банке предполагает, что участники сохранят роль множества государственных предприятий (аналитики ожидают, что и в проектах созданного по инициативе Китая нового Азиатского банка инфраструктурных инвестиций будут преобладать китайские компании) [318]. Саму идею предложил Пекин, но ее одобрили остальные участники – все страны БРИКС, как сообщается, хотят удостовериться в том, что их ведущие компании не окажутся отрезанными от финансирования по линии банка БРИКС [319].
Финансовая и денежно-кредитная политика
Майдан на Украине, восстание после гибели торговца овощами в Тунисе – это лишь два примера превращения массовых возмущений и индивидуальных действий в основные силы революций и возвышения империй; эти силы сегодня, кажется, не менее могущественны, чем во времена Бисмарка или Наполеона. Однако некоторые историки утверждают, что «незаметные глазу преобразования в управлении финансами оказывают гораздо большее влияние на национальную мощь и ее глобальные проявления» [320]. Джереми Сури изучил несколько могучих империй – Великобританию, цинский Китай и Советский Союз, – дабы продемонстрировать, что «амбициозные идеологические проекты и грандиозные территориальные приобретения уступают в долговечности с точки зрения государственных интересов мобилизации капиталов и управления этими капиталами… Национальная сила опирается на финансы» [321].
Утверждение Сури побуждает вспомнить аналогичные доводы Пола Кеннеди, Чарльза Тилли, Джареда Даймонда, Майкла Мазарра и Дэвида Ландеса, каждый из которых указывает на доступность дешевого капитала для инвестиций и расходов в качестве «необходимого основания для всякого проявления государственной власти» [322]. Воспользуемся примером Британской империи. Если выделять единственную важнейшую причину торжества британского империализма в мировом противостоянии с неопределенными шансами, это окажется возникновение в конце семнадцатого столетия новой системы управления доходами и кредитами. В обмен на выгодные условия заимствования британская корона при Вильгельме III предоставляла правовое обеспечение деятельности лондонского кредитного рынка и гарантировала авторитетом суда исполнение контрактных обязательств, в том числе обременительных для короны. Подчинив саму корону кредитным обязательствам, британские правители преуспели: им сделались доступными новые, значительно более дешевые в обслуживании финансовые потоки и гибкость управления, которая, в свою очередь, «существенно усиливалась в ходе войн и иных форм международной конкуренции», – объясняет Сури [323].
Главный урок, усвоенный Вильгельмом III и его преемниками, вполне актуален и для наших дней. Сегодня не наблюдается дефицита в комментариях относительно взаимосвязи финансового здоровья той или иной страны и проецирования ею собственной силы извне, но лишь очень и очень немногие пытаются выявить конкретные каналы такой взаимосвязи или оценить эволюцию этих каналов в контексте радикальных изменений, что перекроили мировую финансовую и денежно-кредитную арену за последнее десятилетие [324].
Возможно, это объясняется сугубо структурными причинами. Данные сферы обычно не рассматриваются как взаимодействующие, особенно в западных политических кругах. Финансовая и денежно-кредитная политика, пожалуй, меньше всего среди множества факторов и инструментов геоэкономики привлекает внимание американских официальных лиц, озабоченных решением геополитических вопросов – а финансовые и монетарные чиновники отрицают геополитический аспект своей деятельности, возможно, жарче, нежели все остальные творцы международной экономической политики США. Обе стороны руководствуются своими соображениями, и данная четкая бифуркация достаточно хорошо обеспечивала стабильность Pax Americana более шести десятилетий.
Но имеется ряд оснований полагать, что в ближайшей перспективе геополитика кредитов и финансов может возродиться в новой, конкретизированной форме: это укрепление юаня, образование группы стран, ратующих за ослабление роли доллара, зрелость евро (несмотря на все сопровождающие ее проблемы) и ведущиеся в глобальном масштабе дебаты о количественном смягчении. Если такая конкретизированная форма финансовой и денежно-кредитной геополитики и вправду сформируется, видится маловероятным, что текущие нормы – неписаные правила, которые гарантируют работу западных министерств иностранных дел на комфортном удалении от работы министерств финансов и центральных банков – сохранят прежнюю обоснованность.
Помимо общей взаимосвязи разумной денежно-кредитной политики, здоровой экономики и геополитического влияния, имеются три основных канала, посредством которых государства способны трансформировать инструменты денежно-кредитной политики в средства геополитического влияния: это глобальная роль национальной валюты, способность привлекать средства по низким ставкам и возможность влиять на кредитные ставки других стран. Хотя сами по себе эти каналы отнюдь не новы, они сегодня используются в претерпевшем радикальные изменения ландшафте и потому мало схожи со своими аналогами в прошлом.
Начнем с первого: как глобальная роль национальной валюты позволяет проецировать власть?
Чарльз Киндлбергер однажды заметил, что «обменный курс страны – не просто цифра. Это олицетворение ее значимости в мире, своего рода международный символ статуса» [325]. Возьмем в качестве примера введение евро. Когда Европейский союз ввел свою единую валюту в 2001 году, евро широко трактовался как наиболее яркое новшество на мировых валютных рынках после Бреттон-Вудской конференции 1944 года [326]. Не важно, в самом деле, означало ли введение евро «зарю новой эры для Европы», знаменовало ли наступление периода, когда европейские страны «сомкнутся в единое, более эффективное и продуктивное целое»; все эти выгоды были второстепенными для «изобретателей» евро [327]. Более предметная точка зрения начала формироваться в 1970-х годах в Германии – в частности, ее озвучил канцлер ФРГ Гельмут Шмидт в выступлении перед правлением немецкого Бундесбанка в 1978 году, накануне заседания Европейского совета, где одобрили саму идею европейской валютной системы. Из стенограммы, которая заслуживает длинной цитаты, следует, что Шмидт призывал немецких банкиров поддержать европейский финансовый (и валютный) союз, причем ясно дал понять, что это, прежде всего, вопрос геополитики: